НОВОСТИ    БИБЛИОТЕКА    КАРТА САЙТА    ССЫЛКИ
Атеизм    Религия и современность    Религиозные направления    Мораль
Культ    Религиозные книги    Психология верующих    Мистика


предыдущая главасодержаниеследующая глава

Человек в изображении аристократической литературы

Анализ определенного типа литературного героя имеет смысл лишь в сравнении. Только тогда возможно правильно понять и оценить поведенческие особенности интересующих нас персонажей. В качестве сопоставительного материала, и причем материала чрезвычайно контрастного, мы сочли за благо избрать произведения аристократической литературы эпохи Хэйан. Обращение именно к произведениям аристократов объясняется по меньшей мере тремя причинами. Во-первых, этот слой письменных текстов сохранился сравнительно хороню. Во-вторых, аристократическая литература составляет предмет особой гордости японского средневековья и заслуженно известна более всего за пределами Японии. И в-третьих, она представляет собой литературу альтернативную по сравнению с произведениями буддийского толка и на ее фоне особенности буддийских произведений могут быть выявлены ясно.

Героя аристократической литературы (равно как и ее авторов) в отличие от "человека спасающегося" буддийских сочинений можно определить как Homo sensibilis. Полная огражденность от житейских невзгод была той почвой, на которой культивировалось повышенное внимание к тончайшим нюансам переживаний и человеческих взаимоотношений. Сами носители аристократической культуры прекрасно осознавали свою утонченность. Обратимся к Гэндзи, несомненно самому яркому образу, созданному литературой периода Хэйан: "Люди дней минувших были, вне сомнения, мудрее нас. Что же до чувств, то нынешнее поколение наверняка далеко превосходит их" [Гэндзн моногатари, 1972, гл. "Хацунэ"]1.

1(О самом романе «Гэндзи моногатари» см. [Воронина, 1981].)

Весь строй жизни хэйанской аристократии, избавленной, по выражению Р. Блиса, "от работы, налогов и войн" [Цуцуми тюнагон, 1963, с. VI], способствовал культивированию гуманитарных интересов и воспитывал такое отношение к жизни, которое человеку современному может показаться чересчур изнеженным. Это высказывание имеет силу не только по отношению к женщинам. Мужчины также свободно давали волю слезам, а их пластика превозносилась выше всего, когда она копировала женскую. Вызывает восхищение игра мужчины на лютне-бива: грация его движений превосходила изящество женщины [Цуцуми тюнагон, 1972, № 1], что совершенно недопустимо в "мужественных" культурах (скажем, в более поздней по времени культуре воинов-самураев). Не осталось в стороне от процесса феминизации и само государство. Достаточно сказать, что перестали вестись государственные исторические хроники, а вместо них теми же высочайшими указами предписывалось составление поэтических антологий. Крупной заслугой считалось изобретение нового типа колчана и шляпы. В хэйанском обществе господствовали неагрессивные формы культуры. Назначение в военное ведомство почиталось чуть ли не за позор, а оружие вместо средства убийства стало употребляться в различного рода соревнованиях.

Четыре вещи более всего занимали внимание и время аристократов: любовь, природа, праздники и, как можно догадаться по обилию циркулировавших в придворных кругах книг, сочинительство. Не говоря уже о поэзии, очень многие аристократки (а именно их кисти принадлежат основные литературные произведения эпохи Хэйан) занимали себя "досужими" писаниями и в прозе. Сочинительство доставляло им истинное наслаждение. "Наш бедственный мир мучителен, отвратителен, порою мне не хочется больше жить... Но если в такие минуты попадается мне в руки белая красивая бумага, хорошая кисть, белые листы с красивым узором или бумага Митиноку - вот я и утешилась. Я уже согласна жить дальше" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 283].

Вряд ли аристократок можно назвать писательницами в современном понимании этого слова. Занятия аристократов изящными искусствами почитались достойными всяческого поощрения, но общество не одобряло тех, кто предпочитал одно занятие в ущерб другим. Вот что в осуждение пишет Мурасаки о Ниоу, который все свободное время отдавал приготовлению духов (каждого аристократа отличала присущая только ему гамма: человека можно было опознать, даже не видя его, проводились и конкурсы на лучший аромат): "В свое время Гэндзи был совсем другим - он не отдавался лишь одному занятию" [Гэндзи моногатари, 1972, гл. "Ниоу"]1. И потому подавляющее большинство аристократок оставило нам всего по одному произведению, зачастую лишенному названия и подписи автора. И это не случайно, ибо каждую из "писательниц" заботил прежде всего свой непосредственный личный опыт (отсюда - общая моноцентричность хэйанской литературы) - подобное, на три четверти автобиографическое жизнеописание не требует названия, и, хотя и предполагает автора, само имя автора нередко остается скрытым от нас именно в силу интимности передаваемой информации2. Отношение к тексту было еще вполне свободным: при копировании понравившегося произведения могло вноситься достаточно изменений.

1(Идеал буддийской литературы совсем не таков: он определяется не разнообразием жизненных занятий, а их ограниченностью. О праведном монахе сообщается: «Он читал „Сутру лотоса" и ничем более не занимал себя» [Хокэ кэнки, № 49].)

2(Многие названия произведений хэйанской литературы присвоены им условно, а «принадлежность повествовательных памятников определяется либо свидетельством современников, либо традицией или вообще не определяется и только в редких случаях... изначально сохраняют подпись автора» [Горегляд, 1975, с. 58].)

Итак, герой хэйанской литературы - это прежде всего Homo sensibilis. Поговорим о любви, которая отнимала так много аристократических сил. При описании любви авторам совершенно чужд физиологический натурализм, их метод скорее можно определить как натурализм "психологический"1. Нужно сказать, что само знакомство мужчины и женщины происходило достаточно своеобразно: они беседовали, разделенные занавеской, отгораживавшей внутренние покои женщины. Так что ни о какой любви с первого взгляда и речи быть не могло, зато влюбиться можно было с "первого слова", лишь только услышав голос возлюбленной [Цуцуми тюнагон, 1972, № 8]. И случалось, что мужчина, увидев свою любовь при дневном свете, с некоторым удивлением обнаруживал, что она и вправду хороша собой [Цуцуми тюнагон, 1972, № 7]. По голосу судят также и о глубине высказываемой мысли, а по покашливанию - даже о благородстве происхождения (так, Укон в "Гэндзи моногатари" определяет, что ее поджидает человек непростой, и действительно, то был принц Ниоу). Наряду с утонченной эмоциональностью любовных переживаний, в которой легко может убедиться каждый, кто возьмет в руки хотя бы "Записки у изголовья" Сэй-сёнагон в цитированном выше переводе В. Марковой, отметим также и высокую формализованность любовных отношений: ограниченность тем разговоров, ритуал обмена письмами и стихами, фиксированность времени и места встреч и т. д.

1(Мысль о плоти просто повергала их в ужас. Мурасаки писала в своем дневнике: «Чудовищно и ужасно нагое тело. В нем нет никакого очарования».)

Должно отметить повышенное внимание аристократок к форме вообще и форме социального выражения своих эмоций в частности. В условиях тотальной установки на порождение текста при постоянном совпадении в одном лице читателя и писателя каждый аристократ был обеспокоен тем, как он будет выглядеть в сочинениях других авторов1. Церемониальность поведения, свойственная средневековому человеку вообще, вне зависимости от места его проживания, буквально пронизывала весь строй жизни хэйанской аристократии. Каждое слово и поступок переставали быть ценными сами по себе. Предполагается, что в любой момент на тебя направлены сотни глаз: каждая реплика, не говоря уже, скажем, о любовном увлечении, является предметом придворных пересудов, без чего жизнь аристократии просто немыслима.

1(Отметим, что произведения аристократов не выходили за пределы придворного круга. А если паче чаяния и происходила «утечка», то такое произведение автоматически теряло все свое очарование. «Я переписала в свою тетрадь стихотворение, которое показалось мне прекрасным, и вдруг, к несчастью, слышу, что его напевает простой слуга... Какое огорчение!» [Сэй-сёнагон, 1975, с. 318].)

Удрученный своей опалой, ссылкой и дурной погодой, Гэндзи хотел было покинуть место своего изгнания и сокрыться в горах, но мысль о том, что его малодушие непременно станет достоянием потомков, удерживает его [Гэндзи моногатари, 1972, гл. "Акаси"]. С одной стороны, эта жизнь, лишенная приватности, угнетала их, а с другой - вне глаз и суждений своего круга, в те редкие минуты, когда они были предоставлены самим себе, аристократы чувствовали себя довольно неуютно.

Экипаж знатных дам был красиво украшен. "Я надеялась, что кто-нибудь увидит нас на обратном пути, но нам изредка встречались только нищие монахи и простолюдины, о которых и говорить-то не стоит. Обидно, право!" "Когда удаляешься в храм или гостишь в новых, непривычных местах, поездка теряет всякий интерес, если сопровождают тебя только слуги. Непременно надо пригласить с собой нескольких спутниц из своего круга, чтобы можно было поговорить по душам обо всем, что тебя радует или тревожит" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 162].

"Публичный" и "этикетный" образ жизни аристократов, бывший одним из знаков их социальной выделенности, сковывал их во всем, и прежде всего в их взаимоотношениях с другими членами их маленького сообщества, но иное поведение было бы для них просто невыносимым. Аристократами постоянно движет стремление выглядеть так, как предписывают нормы этикетности, а их невольное нарушение тут же становится предметом пересудов, чего нарушители опасаются прежде всего. Так, нельзя читать стихи, не соответствующие времени года, и То-но тюдзё, забывший про этот запрет, умоляет Сэй-сёнагон: "Не говорите никому. Я стану мишенью для насмешек" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 205 - 206]. Сестра не может написать сестре первой, потому что та выше ее рангом [Гэндзи моногатари, 1972, гл. "Кагэроу"]. Перед собственным сыном мать одевается так, как если бы они были совершенно незнакомы [Гэндзи моногатари, 1972, гл. "Отомэ"] и т. д.

Подчеркивание формы и формальностей у аристократов резко контрастирует с "содержательно" ориентированной буддийской субкультурой. Рассматривая культуру Хэйана, Джозеф К. Ямагива и Эдвин О. Рейшауер писали:

"Упор был скорее сделан на форме, вкусе и чувствительности, нежели на этически оправданном поведении. Общество состояло главным образом из замкнутых на себе мужчин и женщин, которые постоянно анализировали свои поступки, но не мотивации и средства, к которым они прибегали" [Рейшауер и Ямагива, 1951, с. 156].

Хотя чтение сутр и исполнение буддийских церемоний и стало "частью жизни людей нынешнего поколения" [Гэндзи моногатари, 1972, гл. "Ёмогиу"], это был буддизм совсем другого рода, нежели вероучение, отраженное в синхронных памятниках народного буддизма, где центр тяжести лежит на волевом усилии индивида, который своей праведной жизнью стремится к улучшению своей кармы и перерождению в конечном счете в раю будды Амиды. Аристократию же в большей степени интересовало не посмертное, но нынешнее существование. Буддизм не был для нее этическо-магическими целью и средством. Скорее он отвечал на ее эстетические запросы, формируя фон "бренного мира", на котором она с тихой грустью наслаждалась "очарованием вещей", основное эстетическое достоинство которых состоит именно в постоянной смене.

Если в буддийской субкультурной традиции ясно прослеживаются четкое разграничение и взаимосвязь жизни прошлой, настоящей и будущей, причем (в идеале) прошлое и настоящее являются лишь переходными этапами - к раю или аду, то в жизни аристократии эти контрасты существуют в очень ослабленной форме. И настоящее (точнее, сиюминутное) приобретает самодовлеющую ценность. Вместо религиозной этики господствует этикетность поведения и эстетическое освоение действительности. Немаловажную роль в этом (последнем) процессе играла природа, основная ценность которой заключалась в ее способности генерировать в индивидууме текст. Целью загородной поездки является не столько любование природой, сколько сочинительство. "Наши мысли рассеялись, и мы совсем позабыли, что должны сочинить стихи о кукушке", за что придворные дамы и заслужили упрек государыни: "Разумеется, при дворе уже слышали о вашей поездке. Как вы объясните, что не сумели написать ни одного стихотворения?" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 133, 135].

Природа сама по себе не заключает в себе ценности и, более того, может доставлять радость только как "аккомпанемент" культуры: "Лишь на фоне музыки можно снести звуки осеннего моря" [Гэндзи моногатари, 1972, гл. "Акаси"]. Поэтому связь "природа - текст" имеет и обратную силу: "Пруд Хара - это о нем поется в песне "Трав жемчужных не срезай!". Оттого он и кажется прекрасным" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 65].

Этическое и эстетическое нередко вступали в противоречие, которое может разрешаться в пользу сиюминутного, а вневременное находится лишь в потенции аристократической культуры, реализуясь не в повседневной жизни, но только в экстремальной ситуации. Так, к монахам и монашеской жизни аристократы относились с изрядным скепсисом (сами они, чаще женщины, принимали монашество не из желания самосовершенствования, но как бегство от дисгармонии личной жизни). Их ужасают манеры "святых мудрецов" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 271], а проповедник только тогда хорош, когда он "благообразен лицом". "Проповедник должен быть благообразен лицом. Когда глядишь на него, не отводя глаз, лучше постигаешь святость поучения. А будешь смотреть по сторонам, мысли невольно разбегутся. Уродливый вероучитель, думается мне, вводит нас в грех" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 53 - 54].

Все в жизни, включая буддийское вероучение, приемлемо только в случае, если оно может быть введено в эстетический ряд. "Дхарани - магические заклинания - лучше слушать на рассвете, а сутры - в вечерних сумерках" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 243]. Для Гэндзи монашество только тогда становится привлекательным, когда он осознает, что и в жизни монаха есть своя неповторимая эстетическая прелесть [Гэндзи моногатари, 1972, гл. "Сакаки"]. "Лотос - самое замечательное из всех растений. Он упоминается в притчах "Сутры лотоса"... Как прекрасны его листья..." [Сэй-сёнагон, 1975, с. 86].

Хотя аристократы и преклонялись перед изысканностью своего века, мы постоянно вместе с тем сталкиваемся и с сетованиями на упадок морали. "Но согласитесь, что такой пример родственной любви - редкость в наши дни" [Отикубо моногатари, 1976, с. 230]. О молящихся, чересчур вольно ведущих себя в храме: "Если бы люди, посещавшие храм в былые времена, дожили до наших дней, как бы строго судили они и порицали нас!" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 54 - 55]. Сам Гэндзи приписывает свои жизненные невзгоды излишней чувственности. Буддийские заповеди приносятся в жертву эстетическому наслаждению: Сигэки не может оторвать глаз от великолепного фазана и наблюдает, как охотничий сокол убивает его, хотя Сигэки и осознает всю греховность своего поведения [Окагами, 1966, св. VI]. В тот день, когда Сэй-сёнагон должна была предаваться посту и покаянию, она, услышав звуки музыки и декламацию, выходит к обществу: "О, я знаю, грех мой ужасен... Но как противиться очарованию прекрасного?" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 96]. В разделе "То, что никуда не годно" осуждаются прежде всего люди дурной наружности и только потом - с недобрым сердцем [Сэй-сёнагон, 1975, с. 183].

Внешняя красота автоматически предполагает совершенство во всех других отношениях, и их несоответствие порождает недоуменные вопросы современников: "Коли она так красива, так отчего же столь безвкусна?" [Цуцуми тюнагон, 1972, № 3].

Несмотря на часто встречающийся мотив бренности и греховности своей жизни, аристократы предпринимали очень немного усилий для того, чтобы хоть как-то изменить себя, ибо фаталистически считали, что нынешнее целиком и полностью предопределено кармой, что начисто парализовало всякое волевое усилие. "Я заключила, что несчастье мое было частью моей неизбежной судьбы, определенной заранее в прошлых рождениях, и должно его воспринимать, как то есть на самом деле" [Кагэро никки, 1964, разд. "От 2-го года Тэнтоку до 2-го года Ова"]. Если для "человека спасающегося", как мы видели, карма была объектом его волевой деятельности, то в сознании аристократа карма не подвержена воздействию его собственных сил (поэтому аристократическая литература зачастую игнорирует этические проблемы). Отсюда - тот флер уравновешенной обреченности, который покрывает повседневную жизнь аристократа, не перебиваемую прорывами в область чудесного и сверхъестественного - в отличие от буддийской дидактической литературы чудес. Мировоззрению аристократов более соответствуют представления об упорядоченности и предсказуемости мира, нежели о возможности отклонения от обычных процессов: "В зимнюю пору должна царить сильная стужа, а в летнюю - невыносимая жара" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 155]. Не чудо, а вереница любовных встреч и прощаний служит двигателем сюжета аристократической литературы (в особенности это ясно на примере "Исэ моногатари" [Исэ моногатари, 1979]). Собственно, описание коммуникативного акта (в первую очередь между мужчиной и женщиной) и является основным предметом изображения.

Остановимся несколько подробнее на феномене письменной коммуникации - прежде всего потому, что хэйанские аристократы придавали ему такое преувеличенное (с точки зрения современного человека) значение1.

1(«Достойны зависти придворные дамы, которые пишут изящным почерком и умеют сочинять хорошие стихи: по любому поводу их выдвигают на первое место» [Сэй-сёнагон, 1975, с. 200].)

Помимо широко распространенных "обычных" любовных посланий и писем, призванных преодолеть материальное пространство между корреспондентами, мы неоднократно встречаемся с явлением переписки между людьми (чаще - возлюбленными), находящимися в одном доме и даже в одной комнате. Всякий письменный документ ценился гораздо выше аналогичного устного сообщения: "Но когда наконец прибыл ответ, то была всего лишь записка на словах..." [Гэндзи моногатари, 1972, гл. "Сихигамото"]. Отношение к слову, устному и письменному, мифологизируется. И если синтоистское божество слова проклинает святой японского буддизма Эн-но Сёкаку [Нихон рёики, I-28; Сёдзан энги, 1975, № 10], то Сугавара Митидзанэ обожествляется в качестве покровителя китайской, т. е. письменной, поэзии и каллиграфии (его житие см. [Китано тэндзин энги, 1975]).

Акт письменной коммуникации, так же как и поведение аристократов в целом, представлял собой явление в высшей степени этикетное. В зависимости от обстоятельств, времени года варьировались цвет и качество бумаги, манера и содержание письма, образность содержащихся в нем стихов. Громадное значение имел почерк: именно по нему зачастую выносилось первое и окончательное суждение о корреспонденте1. При переписывании стихов они теряли свое очарование, так как теряли конкретного адресата и адресанта. "Частенько случается так, что письмо нам кажется совершенным - оттого ли, что знаешь автора или же очарован почерком. Но стоит потом переписать его в тетрадь, как выходит что-то не то" [Гэндзи моногатари, 1972, гл. "Асагао"]. Таким образом, центр внимания, как, впрочем, и в любой другой письменной культуре, лежит не на условиях трансляции текста (письмо может читаться вслух и про себя, не накладывается ограничений на время чтения и т. д.), а на условиях его создания (которые строго регламентируются) , имеющих первостепенное значение для адекватности дешифровки.

1(Мурасаки видит письмо своей соперницы Акаси, адресованное Гэндзи. Безупречный почерк подсказывает ей, что за судьба ей уготована в будущем, ибо обладательница такого почерка никак не может быть предметом легкого увлечения [«Гэндзи моногатари», 1972, гл. «Миоцукуси»].)

Хотя информация, содержащаяся в письмах, могла быть глубоко интимной, в обществе, которое стремится к возможно более широкой циркуляции всех важных для его функционирования текстов, самые личные сообщения становятся достоянием гласности1.

1(Сочинение стихотворения исключительно как средства самовыражения чрезвычайно редко и требует специальной оговорки: «Я сочинила стихотворение только для себя — я не прочла его никому» [Кагэро никки, 1964, разд. «1-й год Тэнроку»].)

Постоянное обращение интимной информации было чрезвычайно важным для функционирования хэйанского аристократического общества: этим обеспечивалось его интеллектуально-психологическое самовоспроизводство. Если учесть, что общественное образование находилось тогда в упадке и оценивалось весьма невысоко и основным способом приобретения знаний и воспитания было домашнее образование1, то станет ясной та значительная роль, которая отводилась каналам письменной информации вообще и интимной в особенности.

1(Хэйанская аристократическая культура не знает фигуры уважаемого наставника, которая имеет самодовлеющую ценность в субкультурах, отрицающих роль письменной традиции,— в дзэне, например.)

предыдущая главасодержаниеследующая глава



ПОИСК:




Рейтинг@Mail.ru
© RELIGION.HISTORIC.RU, 2001-2023
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://religion.historic.ru/ 'История религии'