НОВОСТИ    БИБЛИОТЕКА    КАРТА САЙТА    ССЫЛКИ
Атеизм    Религия и современность    Религиозные направления    Мораль
Культ    Религиозные книги    Психология верующих    Мистика


предыдущая главасодержаниеследующая глава

Популяризаторы отрицательных доктрин

I

В статье "Времена метафизической аргументации"* было брошено несколько отрывочных замечаний о французской литературе XVIII века. Чтобы выяснить и дополнить эти замечания, я постараюсь теперь определить общий характер того великого умственного движения, которое положило конец средневековому порядку вещей.

* (Публикация третьей части статьи "Исторические идеи Огюста Конта" повлекла за собой санкции со стороны карательной цензуры: журнал "Русское слово" получил второе предупреждение. По этой причине продолжению статьи было дано новое название: "Времена метафизической аргументации". Согласно концепции О. Конта, человеческая культура проходит в своем развитии три периода: теологический, метафизический и позитивный (т. е. научный)*. Главы 17-24 статьи Писарева были посвящены в значительной степени "метафизическому" периоду.)

* (См. также прим. 9 к статье "Исторические идеи Огюста Конта".)

Во время продолжительного царствования Людовика XIV французы совершенно разучились сопротивляться королевской власти; волнения Фронды были забыты; дворянство служило при дворе и танцевало менуэты; парламенту было объяснено раз навсегда, что Людовик XIV не король, а государство*; галликанская церковь, в лице своего величайшего светила, Боссюэ, провозглашала торжественно, что пассивное повиновение королю, наперекор всему и всем, наперекор папе, наперекор здравому смыслу и совести, составляет самую священную обязанность настоящего христианина**. Людовик XIV в продолжение пятидесяти лет с лишком делал все, что ему было угодно. Хотел тратить миллионы на постройку версальских дворцов - и тратил; хотел вести бестолковые войны - и вел; хотел опустошать в своем собственном королевстве целые области, населенные мирными и трудолюбивыми протестантами,- и опустошал. <...>

* (Имеется в виду известное изречение, приписываемое французскому королю Людовику XIV и ставшее нарицательным для характеристики абсолютизма: "Государство - это я".)

** (Галликанизм, галликанство (от лат. названия Франции - Галлия) - церковно-политическое движение среди французских католиков за автономию французской церкви от папы римского, возникшее в XIII в. Галликанизм не отвергал принципов католицизма и связей с римской курией. В период, о котором пишет Писарев, галликанская церковь была полностью подчинена государству. Это нашло отражение в выступлениях епископа Жана Бениня Боссюэ, идеолога католической реакции и абсолютизма.)

Счастливая Франция, осыпаемая в продолжение многих десятков лет такими истинно королевскими благодеяниями, преуспела до того, что дальше преуспевать было уже невозможно. Дальше оставалась одна только голодная смерть. <...> Министры, интенданты, епископы, генеральные откупщики - все чувствовали более или менее смутно, что так нельзя продолжать. Бедность былa так широко распространена, что она мозолила глаза всем, кроме короля, который ограждался от непристойных зрелищ постоянными стараниями раззолоченной и улыбающейся придворной толпы. Когда какая-нибудь печальная истина упорно выглядывает на свет из каждой прорехи существующего порядка, когда эту истину нельзя замазать никакою штукатуркою, ни официальными софизмами, ни бюрократическими паллиативами, ни величественным игнорированием, ни внушительною строгостью, тогда, рано или поздно, эта истина высказывается во всеуслышание и овладевает всеми умами. Чтобы высказать то, что ощущается всеми, не надо обладать особенною гениальностью; но чтобы заговорить о таком предмете, о котором все думают и о котором никто не смеет произнести ни одного слова, надо отличаться от других недюжинною любовью к истине или к тем интересам, которые страдают от общего молчания.

При Людовике XIV общеобязательное молчание было нарушено тремя тихими и почтительными голосами. О несовершенствах господствующей системы заговорили архиепископ Фенелон, маршал Франции Вобан и чиновник руанского суда Буагильбер. Всем троим демократические тенденции были совершенно не по чину, да и не по темпераменту. Все трое хлопотали не о каких-нибудь размашистых теориях, а только о том, чтобы у народа не совсем были отняты средства питаться, плодиться, работать и платить подати. Самым дерзновенным сочинением Фенелона были "Приключения Телемака". <...>Ядовитость этой ужасной книги состоит в том, что она воспевает добродетели и мудрость таких благодетельных монархов, которые не ведут разорительных войн и не забавляются великолепными постройками, а развивают земледелие, поощряют торговлю и водворяют в народе патриархальную простоту нравов. Злостность этого памфлета была так очевидна, что Людовик XIV отнял у Фенелона место воспитателя и запретил ему, как обличителю и критикану, являться ко двору. Другой, конечно, за такое неистовство просидел бы лет двадцать в Бастилии, но Фенелону, при всей его преступности, многое можно было простить за его архиепископское достоинство. <...>

Другим разрушителем оказался на старости лет знаменитый инженер Вобан. <...> Он внимательно всматривался во все, что его окружало, везде находил бедность и злоупотребления, везде подмечал одни и те же причины народных страданий и, наконец, решился изложить результаты своих наблюдений в политико-экономическом трактате под заглавием "Projet d'une dime royale" ("Проект королевской десятины"). <...> Эту книгу, в которой привилегированные тунеядцы были названы порождением ехидны, старый маршал представил самому королю, с тем трогательным и смелым простодушием, которым отличаются только малолетние ребята и гениальные люди. <...> Книгу Вобана запретили, конфисковали и уничтожили. Старик не вынес этого удара и умер чрез одиннадцать дней после уничтожения книги. <...>

Буагильбер, в книге своей "Detail de la France sous le regne de Louis XIV" ("Подробное описание Франции в царствование Людовика XIV"), доказывал, подобно Вобану, что для спасения и благосостояния государства необходимо равномерное распределение податей. Финансовое искусство, по еретическим мнениям Буагильбера, должно было состоять не в выжимании денег всеми правдами и неправдами, а в разумном возвышении производительных сил нации. За эти дерзкие умствования Буагильбер потерял свое место, но так как у него была при дворе сильная протекция, то его скоро простили и снова определили к прежней должности.

Таким образом королевская власть, в лице Людовика XIV, получила свое первое предостережение с лишком за восемьдесят лет до начала революции. Раскаяться и исправиться было еще очень возможно. В продолжение всей первой половины XVIII века политические стремления самых смелых французских мыслителей были чрезвычайно умеренны. Просвещенный и заботливый деспотизм, обуздывающий ярость клерикалов и расходующий разумным образом государственные доходы, составлял венец их желаний. <...> Но Филипп Орлеанский и Людовик XIV хотели наслаждаться жизнью и не умели возвыситься до каких бы то ни было твердых и определенных политических убеждений. <...> Людовик XIV, Филипп Орлеанский и Людовик XV оказались, таким образом, самыми замечательными популяризаторами отрицательных доктрин, такими популяризаторами, без содействия которых ни Вольтер, ни Монтескье, ни Дидро, ни Руссо не нашли бы себе читателей и даже не вздумали бы приняться за свою критическую деятельность. <...> Смелые и проницательные мыслители могли бы, правда, понимать нелогичности и неточности господствующего миросозерцания; они могли бы замечать неразумность установившихся междучеловеческих отношений; но они постоянно чувствовали бы свое одиночество и вряд ли даже решились бы делиться с массою своими непочтительными размышлениями. Масса не стала бы их слушать. Масса заставила бы их молчать, потому что масса очень охотно мирится со всякими несообразностями, если только она к ним привыкла и если они не причиняют ей чересчур невыносимой боли. Но так как французские Людовики и Филиппы позаботились о том, чтобы эта боль сделалась действительно невыносимою, то размышление, анализ и отрицание оказались настоятельною потребностью для самых обыкновенных умов, и масса, вынужденная своими правителями, направилась поневоле к древу познания добра и зла.

II

Открытие Америки, кругосветное плавание Магеллана и астрономические исследования Коперника, Кеплера и Галилея показали ясно всем знающим и мыслящим людям, что мироздание устроено совсем не по тому плану, который рисовали в продолжение многих столетий папы, кардиналы, епископы и доктора всех высших схоластических наук. Разрыв между свободною мыслью исследователей и вековыми традициями католицизма и протестантизма был очевиден, но очевиден только для тех немногих людей, которые серьезно посвящали себя научным занятиям. Массе до этого разрыва не было никакого дела, и она продолжала подчиняться традициям, которых несостоятельность была доказана с математическою точностью. Увлечь массу вслед за передовыми мыслителями могла только невыносимая боль, причиненная ей ее любезными традициями. Такая боль действительно явилась к услугам массы в виде тех преследований, которым остроумный король Людовик XIV вздумал подвергнуть протестантов в конце XVII века. Все мы, конечно, слышали слово драгоннады*, и все мы знаем, что этим словом обозначаются какие-то скверные штуки, которые проделывались французскими драгунами над французскими протестантами. Но далеко не все мы знаем, до каких пределов простиралась скверность этих штук. Представьте себе, что на мирных и беззащитных граждан напускали солдат, которым было дано право забавляться над ними как угодно <...>. Что они насиловали жен и дочерей протестантов в присутствии родителей и мужей, - это уже само собою разумеется и составляет только добродушно-комическую прелюдию их веселых шалостей. Настоящие же шалости были более серьезного характера: солдаты втыкали в упорных еретиков булавки с ног до головы, резали их перочинными ножами, рвали носы раскаленными щипцами, вырывали ногти на пальцах рук и ног, лили в рот кипяток, ставили ноги в растопленное сало, которое постепенно доводилось до кипения. "Одного из протестантов, - говорит Бокль, - по имени Рио, они крепко связали, сжали пальцы на руках, воткнули булавки под ногти, жгли порох в ушах, проткнули во многих местах ляжки и налили уксусу и насыпали соли в раны" (т. I, стр. 510)**. В это же самое время такие же точно эпизоды разыгрывались по приказанию Иакова II в Шотландии над тамошними пресвитерианцами***. Такие вещи, совершающиеся не в глухом застенке, не по приговору судьи, не по правилам уголовной практики, а на улицах или в частных домах, по свободному вдохновению пьяных солдат, - могли бы произвести очень неприятное впечатление даже на такую страну, которая была бы сплошь заселена фанатическими и совершенно невежественными католиками. Но Франция Людовика XIV уже гордилась своею блестящею литературою, своим высокоразвитым искусством, своими утонченными и отполированными манерами. Эта Франция была уже достаточно вылечена от средневекового фанатизма страданиями междоусобных войн и ужасами Варфоломеевской ночи****. Отменение Нантского эдикта***** и драгоннады не могли быть особенно приятны даже и для католического населения страны. Протестанты были народ трудолюбивый, промышленный, торговый и зажиточный; у них было много деловых сношений и связей со всем промышленным и торговым миром Франции; все эти связи должны были вдруг оборваться; при этом, конечно, многим католическим купцам и фабрикантам пришлось ухватиться за карман и усомниться в излишнем усердии великого короля. Во всей торговле должно было произойти такое замешательство, которое, вероятно, доказало многим искренним католикам, что фанатические преследования ведут за собою чувствительные неудобства.

* (Драгоннады - от слова "драгун". При Людовике XIV, особенно после 1685 г., поощрялось размещение драгун на постой в домах гугенотов. Во время этих постоев драгуны творили всякие бесчинства и притеснения с целью принудить гугенотов перейти в католичество. Слово "драгоннады" стало нарицательным для обозначения издевательств над простыми людьми, поощряемых со стороны властей.)

** (Д. И. Писарев цитирует книгу английского буржуазного историка-позитивиста Г. Бокля "История цивилизации в Англии" в переводе К. Бестужева-Рюмина и Н. Тиблена (изд. 2-е, СПб., 1864). - Сост.)

*** (Пресвитерианцы (пресвитериане) - представители протестантской церкви в Шотландии и Англии. Во время английской буржуазной революции XVII в. выражали интересы крупной буржуазии и нового дворянства. После реставрации Стюартов пресвитериане подвергались преследованиям. В этом особенно отличился наместник в Шотландии, будущий король Англии Иаков (Яков) II Стюарт.)

**** (Варфоломеевская ночь - ночь на 24 августа (под праздник св. Варфоломея) 1572 г., когда католики по приказу короля и духовенства устроили в Париже резню гугенотов, продолжавшуюся три дня и унесшую несколько тысяч человеческих жизней. Варфоломеевская ночь послужила началом массового истребления гугенотов по всей Франции.)

***** (Нантский эдикт - указ, изданный французским королем Генрихом IV в Нанте в 1598 г., согласно которому были прекращены преследования гугенотов. В 1685 г. Нантский эдикт был отменен Людовиком XIV, что привело к возобновлению открытых преследований гугенотов.)

Вслед за отменением Нантского эдикта полмиллиона протестантов выселились из Франции. Они бежали в Голландию, в Швейцарию, в Пруссию, в Англию и даже в Северную Америку. Можно себе представить, какое потрясающее впечатление должны были производить на всех ближайших соседей Франции эти длинные вереницы переселенцев, из которых многие были истомлены нуждою и голодом и из которых каждый сообщал какие-нибудь новые подробности о разыгравшихся сценах угнетения, грабежа, насилия и мучительства. В том поколении, которое видело этих измученных беглецов, еще были живы страшные предания о насилиях и опустошениях Тридцатилетней войны*<...>. Но, глядя на французских изгнанников, каждый неглупый человек легко мог сообразить, что война, подобная Тридцатилетней, будет постоянно, как дамоклов меч, висеть над Европой до тех пор, пока протестанты и католики не перестанут ненавидеть и преследовать друг друга. Когда масса была наведена на подобные мысли живыми и яркими впечатлениями действительной жизни, тогда проповедь всеобщей терпимости становилась в высшей степени уместною, и давнишняя борьба передовых мыслителей против фанатизма получала возможность увенчаться самым блистательным успехом. Мыслители, опираясь на общеизвестные факты, могли сказать массе громко и торжественно, что ее страданиям и преступлениям не будет конца до тех пор, пока не уничтожится в ее коллективном уме то основное заблуждение, из которого развиваются фанатический энтузиазм и фанатическая ненависть. При всей своей ребяческой нежности к основному заблуждению, несогласному с дознанными законами природы, масса все-таки была расположена терпеливо слушать серьезные поучения мыслителей, потому что воспоминания о Тридцатилетней войне и бледные лица французских беглецов поневоле наводили массу на непривычные для нее размышления. Католические и протестантские клерикалы, с своей стороны, старались по мере сил помогать мыслящим проповедникам терпимости разными мелкими гадостями и прижимками, которые каждый день напоминали понемногу массе о крупных страданиях и преступлениях, вытекающих, вместе с фанатизмом, из основного заблуждения.

* (Тридцатилетняя война (1618-1648)-война между габсбургским блоком (испанские и австрийские Габсбурги, католические князья Германии, поддержанные папством и Речью Посполитой) и антигабсбургской коалицией (германские протестантские князья, Франция, Швеция, Дания, поддержанные Англией, Голландией и Россией). Габсбургский блок выступал под знаком католицизма, антигабсбургская коалиция (особенно вначале) - протестантизма. Начавшись чешским восстанием 1618-1620 гг. против Габсбургов, война охватила затем всю Европу и принесла массу жертв и разрушений.)

Драгоннады одобрялись безусловно самыми блестящими представителями галликанской церкви.

L'illustre Bossuet* был ревностным и красноречивым панегиристом этих энергических распоряжений. Либерал и филантроп Фенелон, часто критиковавший действия правительства в письмах к влиятельным лицам, во всю свою жизнь не сказал ни одного слова против преследования протестантов. Подобные факты постоянно вели общество к тому убеждению, что клерикалы давно и навсегда разучились служить делу любви и милосердия и что их одряхлевшая корпорация с каждым годом становится более вредною для общественного развития. На этом убеждении рассуждающая масса начала сходиться с передовыми умами. Мыслители заметили признаки такого зарождающегося взаимного понимания и, пользуясь благоприятными условиями времени, заговорили против суеверия и фанатизма таким смелым и вразумительным языком, какого никогда еще не слыхала Европа.

* (L'illustre Bossuet (франц.) - прославленный Боссюэ. - Сост.)

В то самое время, когда Людовик XIV безобразничал и неистовствовал во Франции, один из его верноподданных, протестант Пьер Бэйль, издавал в Голландии журналы, книги и брошюры, в которых общепонятным, живым и увлекательным французским языком провозглашалась полная автономия разума и доказывалась совершенная непримиримость его требований с духом и буквою традиционных доктрин. Живя в свободной стране, Бэйль все-таки не мог высказываться вполне откровенно. Его убеждения испугали и оттолкнули бы его современников. Эти убеждения пришлись не по вкусу даже Вольтеру. Поэтому Бэйль, не вдаваясь в догматическое изложение своих собственных идей, ограничивался постоянно вежливою, осторожною, но очень остроумною и язвительною критикою тех понятий, во имя которых сооружались костры и опустошались цветущие области. Тон Бэйля отличался обыкновенно почтительностью и смирением, но в этой смиренной почтительности слышится для каждого мыслящего читателя бездонная глубина сомнения и отрицания. Бэйль высказывал не все, что думал; но даже и то, что он высказывал, бывало иногда изумительно смело. Так, например, уже в 1682 году он утверждал печатно, что неверие лучше суеверия; поэтому он требовал от государства неограниченной терпимости даже и для крайних еретиков. Это требование повторялось не раз в его брошюрах, написанных по поводу преследования французских протестантов. Далее, тот же неустрашимый мыслитель задавал себе и обсуживал с разных сторон вопрос: может ли существовать государство, составленное из атеистов? На этот вопрос Бэйль не дает прямого ответа, но весь процесс его доказательств очевидно клонится к тому результату, что нравственность может существовать независимо от культа. - Эти мысли Бэйля остаются очень смелыми даже и для нашего времени. В журнале Бэйля "Nouvelles de la republigue des lettres"* забавлялся иногда антиклерикальными шалостями остроумный писатель Фонтенель. В 1686 году, в то самое время, когда французские протестанты терпели жестокое преследование, в журнале Бэйля появилась сатирическая аллегория Фонтенеля, в которой осмеивался весь спор католиков с протестантами. <...> В том же 1686 году появилась книга Фонтенеля "Entretiens sur la pluralite des mondes" ("Разговоры о множестве миров"). Эта книга развивала в популярной форме те самые мысли, за которые в начале XVII столетия сгорел на костре Джиордано Бруно. Фонтенель старался провести в сознание всего читающего общества астрономические открытия Коперника и философские идеи о природе, созданные творческою фантазиею Декарта. Тут, разумеется, было объяснено подробно, что неподвижные звезды - не лампады, прицепленные к небесному своду для освещения земли, а великие центры самостоятельных планетных систем, составленных из таких небесных тел, на которых, по всей вероятности, развивается своя собственная, богатая и разнообразная органическая жизнь. Эта мысль, за которую римская инквизиция сожгла Джиордано Бруно, очень благополучно сошла с рук Фонтенелю, несмотря на то что его книга, изданная при Людовике XIV, произвела на читающую публику сильное впечатление и понравилась даже легкомысленным светским людям, совершенно не способным к серьезным умственным занятиям. В 1687 году Фонтенель издал "Историю оракулов", в которой он разбирал хитрости языческих жрецов, стараясь при этом навести читателя на разные поучительные размышления о современной действительности. Хранители общественной нравственности поняли наконец, куда клонятся литературные забавы Фонтенеля. <...> Фонтенелю было поставлено на вид, что его ожидает Бастилья. Фонтенель тотчас же раскаялся, исправился, стал изливать на иезуитов потоки хвалебных стихотворений и с тех пор навсегда перестал огорчать хранителей общественной непорочности. За такое благонравие Фонтенель сподобился прожить на свете сто лет. <...>

* ("Nouvelles de la republique des lettres" (франц.) - "Новости республики наук". - Сост.)

III

Людовик XIV умер в 1715 году. Вольтеру было в это время с небольшим двадцать лет, и он уже был настолько известен в парижском обществе своею язвительностью, что когда по рукам стала ходить рукописная сатира против покойного короля, - эта сатира была приписана Вольтеру, который, впрочем, был совершенно неповинен в ее сочинении. За это мнимое преступление Вольтер попал на год в Бастилью. В 1726 году Вольтер еще раз посидел в Бастилье за ссору с шевалье де Роганом. <...> Вольтер, проживший на свете почти 84 года и сражавшийся с самыми сильными человеческими предрассудками с лишком 60 лет, просидел в тюрьме всего полтора года, да и то по таким причинам, которые с его литературною деятельностью не имеют ничего общего. <...> Вся остальная жизнь его протекла весело, спокойно, в почете и в довольстве. Он вел переписку почти со всеми европейскими государями, в том числе и с папами. Он со всех сторон получал пенсии и знаки отличия. <...> И при всем том он постоянно оставался Вольтером, тем неутомимым бойцом, тем великим публицистом, который не имеет себе равного в истории и которого имя до сих пор наводит на всех европейских пиетистов самый комический ужас. - Каким образом мог Вольтер гоняться за двумя зайцами и успешно ловить их обоих? Каким образом мог он в одно и то же время стоять во главе философской оппозиции и пользоваться милостивым расположением всех высших начальств? - Это замечательное явление, которое теперь сделалось уже навсегда невозможным, объясняется, по моему крайнему разумению, только тем обстоятельством, что сила человеческой мысли и возможные последствия умственного движения были в то время еще очень мало известны всем начальствующим лицам и корпорациям.

Правители XVIII века, подобно средневековым государям и папам, не боялись мысли и преследовали оппозиционных мыслителей не как нарушителей общественного спокойствия, а как нахалов, осмеливающихся думать и говорить дерзости. <...> Наказания имели только тот смысл, что, мол, не смей ты, бестия и прощелыга, соваться с твоими глупыми рассуждениями туда, где тебя не спрашивают. Наказания были мщением за дерзость <...>.

С тех пор как существуют человеческие общества и вплоть до самого XVIII века литература считалась постоянно забавою, очень тонкою и благородною, пожалуй даже возвышенною, но совершенно лишенною всякого серьезного значения, политического или общественного. <...>

В XVIII столетии чтение сделалось насущною потребностью для тех классов общества, которые распоряжаются судьбою народов. <...> Книги, журналы и газеты образовали между тысячами и десятками тысяч индивидуальных умов такую тесную и крепкую связь, которая до того времени была невозможна и немыслима. С тех пор как народилось на свет невиданное диво - общественное мнение целой нации, целой большой страны,- с этих пор, говорю я, писатели сделались для европейских обществ тем, чем были для крошечных греческих республик ораторы.

<...>

Если же мы воротимся назад, не очень далеко, всего только к эпохе Людовика XIV, то мы увидим, что литература все еще продолжает забавлять публику (divertir le public, как говорит о самом себе Пьер Корнель) и ни о каком общем благе не смеет подумать. Кто стоит на первом плане во французской литературе XVII века? Корнель, Расин, Буало, Мольер. За какие заслуги? За чувствительные трагедии, за веселые комедии, за ничтожные сатиры*<...>. Кто стоит на первом плане во французской литературе XVIII века? Вольтер, Монтескье, Дидро, Руссо, Гельвеций, Бомарше. За что? За такие произведения, которые затрагивают с разных сторон самые важные и глубокие вопросы миросозерцания, частной нравственности и общественной жизни. Ясно, стало быть, что перемена совершилась именно на рубеже двух столетий, XVII и XVIII. Впечатление, произведенное книгами Фонтенеля и журналами Бэйля, может считаться поворотным пунктом в великом превращении литературы из милой забавы в серьезное дело.

* (Писарев не совсем прав, ставя Мольера в один ряд с представителями классицизма. В творчестве великого драматурга было немало элементов реализма, острой сатиры на многое из того, что явно устарело в современном ему французском обществе.)

Так как деятельность Вольтера и его ближайших преемников вплоть до 1789 года была первым ярким проявлением серьезной и влиятельной литературы, превратившейся в общественную силу, то, разумеется, отношения этой деятельности к тогдашним властям были еще очень неясны, неопределенны и подвержены многим колебаниям. Власти видели, что народилась на свет новая сила, но они еще не знали, что это за сила, и чего от нее можно ожидать, и до каких размеров может дойти ее развитие, и каким образом следует с нею обращаться. <...> Словом, замечая совершенно новое положение литературы, тогдашние власти, по старой привычке, все-таки продолжали обходиться с этою обновившеюся литературою так, как взбалмошная барыня обходится с комнатною собачкою. У тогдашних властей не хватало характера и последовательности ни на то, чтобы обольстить и усыпить писателей постоянною любезностью, ни на то, чтобы запугать и раздавить их железною строгостью. Поэтому писатели очень сильно ненавидели правительство и очень мало боялись его. <...>

<...>

Положение писателей, а следовательно, и литературы ухудшилось с прошлого столетия, хотя в то же время всякому человеку, писателю и не-писателю, жить удобнее в XIX веке, чем в XVIII. Жить удобнее, но писать труднее. <...> Если бы в XVIII столетии смотрели на литературу так же сурово, как смотрят на нее в XIX, то многим энциклопедистам пришлось бы побывать в застенке.

<...>

Человека сажали в тюрьму, человека забывали в тюрьме на десятки лет, власти забывали даже, за что был посажен человек, - и никто не находил это особенно удивительным. Но мало-мальски известный и замечательный писатель не мог быть таким образом забыт и заброшен. Его помнили, об нем хлопотали, его вытаскивали на свободу. Словом, в тогдашнем обществе, в котором было сносно жить только привилегированным классам, писательство было знаком отличия, дававшим некоторые льготы и преимущества. <...> Все это происходило, разумеется, от неопытности властей, но именно вследствие этой неопытности официальных деятелей Вольтер имел возможность вести свою пропаганду под покровительством важных особ, охранявших общественную нравственность.

Кому дороги результаты вольтеровской деятельности, тот не должен ставить Вольтеру в упрек его хитрости, ухаживания и заискивания. Все эти маневры помогали успеху главного дела; сгибаясь часто в дугу, вместо того чтобы драпироваться в мантию маркиза Позы*, Вольтер в то же время никогда не упускал из виду единственной цели своей жизни. <...> Никому из высоких покровителей Вольтера даже и не приходило в голову, чтобы существовала какая-нибудь возможность подкупить или обезоружить Вольтера и отвлечь его ласками или почестями от той смертельной, борьбы, которую он вел против клерикализма. Кто покровительствовал Вольтеру, тот сам становился под его знамя, подчинялся его могуществу и обязывался по меньшей мере не мешать распространению рационализма. В мире мысли Вольтер не делал никому ни малейшей уступки, да никто и не осмеливался и требовать от него таких уступок. <...> Эластичность и гибкость составляет одну из основных причин и из важнейших сторон его значения. Именно это уменье не тратить сил на мелочи и не раздражать окружающих людей из-за пустяков доставило его пропаганде неотразимое могущество и беспримерное распространение. На массу робких и вялых умов, которые везде и всегда решают дело в качестве хора и черноземной силы, действовало чрезвычайно успокоительно и ободрительно то обстоятельство, что антиклерикальные идеи проповедуются не каким-нибудь чудаком, сорванцом или сумасбродом, а солидным и важным барином, господином Вольтером, отлично устроивающим свои делишки и ведущим дружбу с самыми знатными особами во всей Европе. Поэтому нельзя не отдать должной дани уважения даже и тому чичиковскому элементу, который бесспорно занимает в личности Вольтера довольно видное место. Чтобы иметь какое-нибудь серьезное значение, пропаганда Вольтера должна была адресоваться не к лучшим людям, не к избранным умам, а ко всему читающему обществу, ко всему грамотному стаду, ко всевозможным дубовым и осиновым головам, ко всевозможным картофельным и тестообразным характерам. Всей этой толпе надо было говорить в продолжение многих лет: "Ослы, перестаньте же вы, наконец, лягать друг друга в рыло за такие пустяки, которых вы сами не понимаете и которых никогда не понимали ваши руководители!" - Принимаясь за такое дело, стараясь вразумить таких слушателей, надо было запастись колоссальным терпением и затем пустить в ход все средства, способные вести к успеху, все без исключения, беленькие, серенькие и черненькие. <...>

* (Маркиз Поза - герой драмы Шиллера "Дон Карлос", открыто выступавший против феодального деспотизма Филиппа II.)

IV

Геттнер очень сильно нападает на Вольтера за различные проявления его уклончивости. <...>

Добродетельное негодование Геттнера смешно до последней степени. После этого остается только ругать подлецом того цыпленка, который с коварной лживостью улепетывает от повара, вместо того чтобы честно и мужественно стремиться в его объятия. Конечно, повар был бы очень доволен честностью и мужеством добродетельного цыпленка, но трудно понять, какую бы эта честность и это мужество могли принести пользу, во-первых, пернатому Аристиду, а во-вторых, всей его цыплячьей породе. <...>

Герои свободной мысли так недавно выступили на сцену всемирной истории, что до сих пор еще не установлена та точка зрения, с которой следует оценивать их поступки и характеры. Историки все еще смешивают этих людей с бойцами и мучениками супранатурализма*. Вольтера судят так, как можно было бы судить, например, Иоанна Гуса. Когда Вольтер уклоняется от той чаши, которую Гус спокойно и смело выпивает до дна, тогда Вольтера заподозривают и обвиняют в недостатке мужества и честности. Это совершенно несправедливо. Утилитариста невозможно мерять тою меркою, которая прикладывается к мистику. Для Гуса отречься от своих идей значило отказаться от вечного блаженства и, кроме того, потянуть за собою в геенну огненную тысячи слабых людей, которых отречение Гуса сбило бы с толку и поворотило бы назад к заблуждениям папизма. Поэтому Гусу был чистейший расчет идти на костер, повторяя те формулы, которые он считал истинными и спасительными. Для Вольтера, напротив того, важно было только то, чтобы его идеи западали как можно глубже в умы читателей и распространялись в обществе как можно быстрее и шире. Хорошо. Книга напечатана, раскуплена и прочтена. На книге нет имени автора, а между тем она производит сильное впечатление. Значит, действуют сами идеи, не нуждаясь в том обаянии, которое было бы им придано именем известного писателя. Только такое действие и соответствует вполне цели и направлению вольтеровской пропаганды. Эта пропаганда должна была приучить людей к тому, чтобы они, не преклоняясь перед авторитетами, ценили внутреннюю разумность и убедительность самой идеи. <...>

* (Супранатурализм (от лат. supremus - наивысший и natura - природа) - вера в сверхъестественное. Писарев из-за цензурных условий нередко употреблял этот термин вместо слова "религия".)

Описывая старческие годы Вольтера, Геттнер находит новую пищу для добродетельного негодования. "Как прискорбно, - говорит он, - что при всем том и в это последнее и самое блестящее время Вольтера не было недостатка в пятнах! Он по-прежнему отпирается от своих книг. Мало того, он причащается, ходит на исповедь, чтобы избавиться от клерикальных преследований, между тем как вся его деятельность направлена к уничтожению этих учений и обычаев. <...>"*

* (Д. И. Писарев цитирует книгу Г. Геттнера "История всеобщей литературы XVIII в." (т. II. Французская литература. СПб., 1865). - Сост.)

Что люди благочестивые были недовольны - в этом нет ничего удивительного. Но я опять-таки повторяю, что Вольтер не подрядился утешать людей благочестивых. <...>

Здесь опять свободные мыслители смешиваются с сектаторами* и верующими адептами. Если бы то, что делал Вольтер, было сделано кальвинистом или лютеранином, тогда дело другое, тогда можно было бы говорить о вещи жалкой и трусливой, потому что лютеране и кальвинисты, подобно католикам, придают очень важное значение всем внешним подробностям культа. Но со стороны Вольтера тут нет ничего похожего на отступничество, потому что Вольтер питает самое полное равнодушие ко всякому культу со всеми его подробностями. Вольтер вовсе не хотел сделаться основателем какой-нибудь новой философской религии; он также вовсе не пылал фанатическою ненавистью к существующему культу; он ненавидел только ту своекорыстную или тупую исключительность, которая порождает убийства, религиозные преследования, междоусобные распри и международные войны. Терпимость была первым и последним словом его философской проповеди. Поэтому он, нисколько не краснея и не изменяя самому себе, мог подчиняться всевозможным формальностям, предписанным местными законами или обычаями. <...>

* (Сектаторы (от лат. secta - учение, школа) - то же, что современное "сектанты". - Сост.)

V

Вольтер ненавидел всякие метафизические тонкости, которые, - сказать по правде, - были ему решительно не по силам. <...>

Когда Вольтер осмеивает различные дурачества умных и глупых людей, тогда он великолепен и неотразим. Но когда он начинает кропать что-то похожее на собственную систему, когда он сам стремится сооружать и мудрствовать, тогда у читателя с невероятною быстротою увядают уши. Особенно печально становится положение читателя тогда, когда Вольтера удручают высшие вопросы общего миросозерцания. <...>

Вольтер - деист. Это бы еще ничего. Даже трогательно и похвально. Если бы он, подобно Магомету, крикнул просто во всеуслышание: Аллах есть Аллах! - все обстояло бы совершенно благополучно, и всякие возражения сделались бы невозможными. Но Вольтер, к несчастию, томится желанием доказывать основной тезис своей доктрины. Ему, изволите ли видеть, как философу, никак невозможно принимать что бы то ни было на веру, а так как он доказывать решительно не умеет и так как тут вообще на доказательствах далеко не уедешь, то перед несчастным читателем совершается настоящее столпотворение вавилонское. <...>

Любимым коньком Вольтера является идея о целесообразности и предустановленности всего существующего. В самом деле, глаз создан для того, чтобы видеть, ухо - для того, чтобы слышать, зубы - для того, чтобы жевать, желудок - для того, чтобы переваривать пищу. Сделавши зараз столько открытий, Вольтер торжествует победу над дерзновенными скептиками, и затем начинаются чувствительные восклицания о том, как это все рассчитано, предусмотрено, приспособлено и направлено. Все это очень назидательно и убедительно, но только Вольтеру следовало бы набрать побольше примеров и повести процесс доказательства хотя бы, например, таким образом: баран создан для того, чтобы есть траву; волк - для того, чтобы есть барана; мужик - для того, чтобы убивать и обдирать волка; маркиз - для того, чтобы тузить и разорять мужика; а Людовик XIV - для того, чтобы сажать маркиза в Бастилью и конфисковать его наследственное имение. В этой лествице живых существ каждый пристроен к своему месту, каждый что-нибудь делает, и каждый щедро одарен необходимыми для того снарядами или орудиями. Значит, целесообразность выдержана великолепно. Остается только поставить и разрешить вопрос: для кого или для чего нужна эта прекрасная целесообразность, к чему она ведет <...>? <...> Для кого сооружена вся лествица - для барана, для волка, для мужика, для маркиза или для Людовика XIV? Так как баран, волк и мужик играют тут совершенно страдательные роли, от которых они охотно отказались бы, то лествица построена, очевидно, не для них, а скорее против них. Значит, она построена для маркиза и для Людовика XIV? Прекрасно, но в таком случае только маркиз, пока он не попал еще в Бастилью, и Людовик XIV могут восхищаться порядком, красотою, гармониею и целесообразностью природы. Для мужика все эти прелести не существуют. Если бы мужику вздумалось философствовать по Вольтеру, то он пришел бы к таким результатам, которые привели бы Вольтера в неописанный ужас. <...>

<...>

Вся беда состоит в том, что вольтеровскую доктрину невозможно доказать. Ее можно только принимать на веру. Кто может - тот и верь. Кто не может... ну, тот, вероятно, и сам знает, что ему делать.

Прогуливаясь с философскими целями по кунсткамере мироздания, Вольтер, конечно, не мог оставить незамеченным такого слона, как страдание или зло. <...> Но ни малейшей чести не делает его философской сообразительности то обстоятельство, что для победы над очевидным заблуждением ему понадобился сильный толчок из окружающего мира. Вольтера поразило то знаменитое землетрясение, которое в 1755 году разрушило Лиссабон. Задумываясь над этим ужасным событием, он понял наконец, что зло, существующее в природе, не может быть замаскировано и затушевано никакими сладостными метафорами. <...>

Вольтер на старости лет очень сильно воевал с молодыми французскими писателями, дошедшими до крайнего скептицизма. Несмотря на все эти добродетельные усилия, клерикалы и пиетисты всей Европы до сих пор считают Вольтера патриархом и коноводом французских скептиков и материалистов. <...>. <...> Всякое движение идет обыкновенно гораздо дальше, чем того желал первый коновод; каждое движение обыкновенно вырывается из рук первого защитника, который очень часто становится тормозом и при этом почти никогда не достигает своей цели, если только движение с самого начала было серьезно и соответствовало действительным потребностям времени и данного общества. В числе тех многих тысяч, которые восхищались остроумием вольтеровских памфлетов против католицизма, непременно должно было оказаться хоть несколько десятков серьезных, сильных и последовательных умов. Для этих умов очень скоро сделались невыносимыми те внутренние противоречия, на которых Вольтеру угодно было благодушно почивать, как на победных лаврах. <...> Деизм Вольтера составляет только станцию на дороге к дальнейшим выводам Дидро, Гольбаха и Гельвеция.

VII

В течение всей второй половины XVIII века внимание французского общества сосредоточивается почти исключительно на литературе, и притом преимущественно на серьезных ее отраслях. Героями дня и властителями дум являются писатели. У французов в это время нет ни великих полководцев, ни смелых преобразователей, ни даже благоразумных правителей. Франция Людовика XV гордится только своими книгами. Книг у нее действительно очень много; они быстро и безостановочно появляются одна за другою; они покупаются и читаются нарасхват; они обсуживают с самых различных сторон самые важные и интересные вопросы <...>. По всем этим вопросам книги поражают своих читателей смелостью и неслыханностью суждений, которые, при всем своем разнообразии, оказываются все до одного совершенно непримиримыми с общеобязательным кодексом традиционных доктрин и с укоренившимися формами государственной и общественной жизни. Удар следует за ударом. Под этими ударами падают одно за другим, в самых различных областях знания, коренные заблуждения, на которых выросли и сложились любимые привычки, условные идеалы, игрушечные радости и копеечные огорчения читающего общества. Каждый удар вызывает бурю разнородных страстей то в обществе, то в правительственных сферах, и без какого-нибудь удара не проходит почти ни одного года, так что умы читателей находятся в постоянном напряжении и в безвыходной тревоге. Чтобы составить себе некоторое понятие о том обилии сильных умственных впечатлений, которое переживала тогдашняя публика, и о той быстроте, с которою самые разнообразные впечатления сменяли и теснили друг друга, - надо посмотреть, в каком хронологическом порядке появлялись на свет самые замечательные произведения отрицательной философии. Я буду называть только те сочинения, которые вошли в историю литературы, и вошли не столько за свое абсолютное достоинство, сколько за свое историческое значение*. <...>

* (Далее следует перечень тех работ французских мыслителей, которые появились в 60-80-х годах XVIII в. - Сост.)

VIII

Сухая и сжатая хроника, наполняющая предыдущую главу, необходима читателю для того, чтобы он мог бросить общий взгляд на всю совокупность разнообразных умственных впечатлений, пережитых читающею Франциею, а вслед за нею и всею мыслящею Европою, во второй половине прошлого столетия. Рассматривая внимательно эту хронику, читатель увидит три различные течения идей - три течения, действовавшие на умы с одинаковою силою и в одно время.

Во-первых, работы экономистов Кенэ, Гурнэ, Мерсье де ла Ривьера и многих других. Эти люди критикуют терпеливо, внимательно и добросовестно те части и отрасли феодального порядка, которые соприкасаются с народным хозяйством и действуют на производительные силы Франции. <...>

Во-вторых, труды энциклопедистов, продолжающих дело Вольтера и уничтожающих последние основания клерикализма и пиетизма.

В-третьих, деятельность писателей, рисующих яркие картины того всеобщего благополучия, к которому должно стремиться человечество и которое не может быть достигнуто при существовании старых учреждений. Самым сильным представителем этого последнего направления является Жан-Жак Руссо.

Об экономистах я распространяться не буду. <...>

Гораздо обширнее было влияние представителей общественных теорий и энциклопедистов. Их идеи глубоко волновали всю Европу и, облекаясь постоянно в новые формы, продолжают действовать и развиваться до нашего времени. Поэтому я считаю необходимым остановиться здесь сначала на деятельности Руссо, а потом на миросозерцании энциклопедистов.

<...>

В половине XVIII века стояла на очереди важная задача. Надо было повернуть против феодального государства то отрицание, которое в первой половине столетия действовало исключительно против клерикальной партии. Надо было громко объявить людям, что пора перейти от смелых мыслей к смелым делам. Эту задачу решил Руссо. <...> Руссо решил задачу, но на свое решение он положил грязные следы своей бабьей, плаксивой, взбалмошной, расплывающейся, мелочной и в то же время фальшивой двоедушной и фарисейской личности. <...>*

* (Писаревская оценка деятельности Руссо во многом справедлива, но из нее исчезли такие стороны мировоззрения французского мыслителя, как демократизм, обличение социального неравенства, его мысли о том, что государство должно служить народу. Это - один из примеров того, как, увлекаясь какой-либо идеей, Писарев нередко доводил ее до крайности. Обличая "политическую дряблость" Руссо, Писарев обошел те черты, которые определили место Руссо в истории прогрессивной общественной мысли.)

Политическая дряблость радикала Руссо была так велика, что он по какому-то ничтожному личному поводу напал печатно на Дидро и объявил публике о своем разрыве с ним в то самое время, когда Дидро, как редактор "Энциклопедии", нес на себе всю тяжесть правительственных и клерикальных преследований. <…>

<...>

У Руссо, у этого кумира якобинцев, не было в жизни никакой определенной цели. Он вовсе не желал ввести в сознание общества те или другие идеи. Если бы у него было это желание, то он, подобно Вольтеру, писал бы до последнего издыхания и устроивал бы всю свою жизнь так, как того требовали удобства писания и печатания. Но этого не было. Он бросил литературную деятельность, как только получил возможность жить потихоньку на заработанные деньги. <...>

<...>

Не умея быть героем и бойцом, Руссо не умеет также ценить и понимать бойцов и героев. Сила, энергия, смелость, настойчивость, эластичность, изворотливость, неутомимость - все эти качества, драгоценные с точки зрения бойца, в глазах Руссо не имеют никакого значения. <...>

В своем "Общественном договоре" Руссо считает необходимым, чтобы законодатель и правительство делали граждан добродетельными. Это стремление кладет в идеальное государство Руссо зерно злейшего клерикального деспотизма. <...> Официальные хлопоты о добродетелях открывают широкую дорогу религиозным преследованиям. Это мы видим уже в теоретическом трактате Руссо. Четвертая книга "Общественного договора" говорит, что в государстве должна существовать религия, обязательная для всех граждан. Кто не признает государственной религии, того следует выгонять из государства, не как безбожника, а как нарушителя закона. Кто признал эту религию и, однако же, действует против нее, тот подвергается смертной казни, как человек, солгавший перед законом. Этими двумя принципами можно оправдать и узаконить все, что угодно: и драгоннады, и инквизицию, и изгнание мавров из Испании, и вообще всевозможные формы религиозных преследований <...>

IX

Из энциклопедистов я возьму только Дидро и Гольбаха. <...> В 1746 году Дидро сошелся с книгопродавцом Лебретоном, у которого была в руках привилегия на издание английской "Энциклопедии" Чамберса во французском переводе, но не было под руками людей, способных взяться за перевод этой книги. Дидро, которому было в это время 33 года и который уже давно чувствовал в себе силы взяться за большой и важный труд, посоветовал Лебретону издать оригинальную французскую энциклопедию и составил для этого издания самый широкий план. Он задумал дать французскому обществу не какую-нибудь простую справочную книгу, не какое-нибудь мертвое собрание технических терминов и отрывочных фактов, а такое произведение, которое вместило бы в себе всю философию века и показало бы ясно жизненное значение нового миросозерцания, смело объявляющего войну клерикальному деспотизму. <...> Философские убеждения Дидро дались ему не сразу. Он купил их ценою тяжелых сомнений и продолжительной умственной борьбы. Его сочинения указывают на три фазы в его развитии. В 1745 году в сочинении "Essai sur la merite et sur la vertu" ("Опыт о заслугах и о добродетели") он является философствующим католиком и доказывает, что добродетель может основываться только на религии. В 1747 году в "Прогулке скептика" он, по словам Геттнера, "бросается в пропасть большого сомнения" и утверждает, что нет в человеческой жизни другой цели, кроме чувственных наслаждений. Затем начинаются попытки спасти что-нибудь из прежних верований, и Дидро на несколько времени становится деистом; но эти попытки не удовлетворяют его, и с 1749 года он уже на всю жизнь остается крайним материалистом. <...>

Барон Гольбах, богатый человек, получивший в Париже очень основательное образование, занимался естественными науками, в особенности химией, кормил философов великолепными обедами и часто помогал им своими обширными знаниями. Он писал для "Энциклопедии" химические статьи и печатал материалистические книги, никогда не выставляя на них своего имени. Знаменитая его "Systeme de la nature"* вышла в свет тогда, когда Гольбаху было уже сорок семь лет. <...> Принимая в соображение тот ужас, которым эта книга поразила всю философствующую Европу, мы можем утверждать положительно, что "Systeme de la nature" составляет последнюю, крайнюю вершину в развитии отрицательных доктрин XVIII века.

* ("Systeme de la nature" (франц.). - "Система природы".- Сост.)

Гольбах думает, что все совершается в природе по вечным и неизменным законам. Эта идея служит фундаментом для всех его остальных построений. Человек, по его мнению, не может освободиться от законов природы даже в своей мысли. Как для чувствования, так и для мышления необходима, по мнению Гольбаха, нервная система, соприкасающаяся с внешним миром посредством органов и аппаратов зрения, слуха, вкуса, осязания и обоняния. Без органов и нервной системы нет ни мышления, ни чувствования, так точно, как без музыкального инструмента нет музыкального звука и, следовательно, нет также и отдельных качеств звука <...>. Представить себе мысль, отрешенную от необходимых условий ее проявления, то есть от нервной системы, это, по мнению Гольбаха, все равно, что представить себе звук, существующий независимо от инструмента. Это значит - вообразить себе действие без причины... Материя, по мнению Гольбаха, неистребима; ни одна частица ее не может исчезнуть; но частицы эти беспрестанно передвигаются, и, вследствие этого передвижения, формы и комбинации беспрестанно разрушаются и возникают. Передвижения частиц совершаются по тем же вечным и неизменным законам, которыми обусловливается течение великих небесных светил. Это значит, что если частица материи сто миллионов раз будет поставлена в одинаковое положение, то она сто миллионов раз пойдет по одному и тому же пути и вступит в одни и те же комбинации. Те частицы материи, которые входят в состав человеческого тела, подчиняются, по мнению Гольбаха, в своих движениях таким же точно вечным и неизменным законам. Из этого правила нет исключения. <...> Результатом этих передвижений и химических изменений оказывается процесс мышления, который, следовательно, также, по мнению Гольбаха, отличается всегда характером непреклонной необходимости. Человек поступает так или иначе, потому что желает так или иначе; желание обусловливается предварительным размышлением, а размышление есть неизбежный результат данных внешних впечатлений и данных особенностей мозга. Значит, что же такое преступление и что такое наказание? Природа, по мнению Гольбаха, не знает ни того, ни другого; в природе нет ничего, кроме бесконечной цепи причин и следствий, такой цепи, из которой невозможно выкинуть ни одного звена.

По-видимому, Гольбах должен быть самым ужасным и отвратительным человеком. Иначе каким образом мог бы он быть и материалистом? Однако же, к удивлению всех любителей доброй нравственности, Гольбах оказывается человеком хорошим. <...>

Оканчивая эту статью, я советую читателям, заинтересовавшимся умственною жизнью прошлого столетия, прочитать книгу Геттнера "История всеобщей литературы XVIII века". В этой книге читатели найдут толковое, беспристрастное и занимательное изложение биографических фактов и философских доктрин, в связи с общею картиною времени.

предыдущая главасодержаниеследующая глава



ПОИСК:




Рейтинг@Mail.ru
© RELIGION.HISTORIC.RU, 2001-2023
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://religion.historic.ru/ 'История религии'