НОВОСТИ    БИБЛИОТЕКА    КАРТА САЙТА    ССЫЛКИ
Атеизм    Религия и современность    Религиозные направления    Мораль
Культ    Религиозные книги    Психология верующих    Мистика


предыдущая главасодержаниеследующая глава

Аполлоний Тианский. Агония древнего римского общества, в его политическом, нравственном и религиозном состоянии

Глава первая

Аполлоний Тианский, известный нам по сочинению Филострата и по немногим отрывочным отзывам других писателей, был практический философ пифагорейской школы*, пытавшийся путем обновления нравственности и религии оживить умиравшее общество и сделать людей гражданами и граждан людьми. Как реформатор, он приходил в столкновение со всем существующим порядком вещей: и нравственная жизнь частных лиц, и проявления духовной жизни целых обществ обращали на себя его внимание. Чем шире был круг его действий, тем более нужно для правильной оценки его личности и стремлений составить себе хотя приблизительное понятие о физиономии тогдашнего общества и человека; на этом основании я считаю необходимым остановиться более подробно на тех сторонах римско-греческого быта, которые обусловливали собою деятельность Аполлония, и едва коснусь многих других, может быть, более важных, но не имеющих тесной связи с моим предметом.

* (Пифагорейская школа - школа последователей древнегреческого философа Пифагора (ок. 571-497 до н. э.). Пифагор принадлежал к крайне реакционному лагерю аристократии. В его учении было немало мистики, он верил в переселение душ, циклическое повторение событий и пр. Много внимания он уделял вопросам морали, требуя от учеников строжайшего соблюдения религиозных догм. Образ Пифагора был обоготворен, ему приписывали способность творить чудеса.

В конце I в. до н. э. и в начале новой эры оживился интерес к учению Пифагора. Возникло течение новопифагорейцев (неопифагореизма), представители которого с особой активностью стали разрабатывать нравственную и мистическую стороны учения Пифагора. К их числу принадлежал и Аполлоний.)

Направление предпринятой Аполлонием реформы было религиозно-нравственное; он хотел действовать на своих современников изнутри наружу; <...> в этой области он чувствовал себя хозяином и не стеснял работы мысли и голоса нравственного чувства ни мнением большинства, ни авторитетом предания. К вопросам религиозной догматики он относился настолько, насколько догмат обусловливал собою жизнь. Отвлеченному догмату, внешнему обряду он не придавал большого значения и в большей части случаев оставлял неприкосновенными существующие формы. Решительнее и страстнее относился он к политическим вопросам своего времени; но и как публицист, Аполлоний остается учителем практической нравственности. <...> Следовательно, чтобы познакомиться с полем его деятельности, мы должны составить себе понятие о том, как думал, чувствовал и поступал человек, живший в эпоху падения язычества. Для этого я очерчу наружную обстановку его жизни, начиная с самого внешнего, с правительства, и постепенно переходя к более внутренним, семейственным отношениям, потом постараюсь рассмотреть влияние этой внешней обстановки на внутреннее сознание и, наконец, кончу изображением этого внутреннего сознания, как высшего и последнего результата внешних условий жизни. <...>

Глава вторая

I

В первой главе я представил очерк политического или внешнего состояния римского общества; в настоящей - предметом моего обзора будет внутреннее или религиозно-нравственное положение Рима.

Положительный, практический ум, преобладающий над творческой фантазией, отличает римлянина от грека. В религии, где впервые проявляется народное миросозерцание, где каждый образ выражает собою или народный смысл, или историческое воспоминание, не могла не выразиться эта способность римского характера... Римская мифология, или, вернее, теология, как называет ее Нибур, составившаяся из этрурских*, пеласгических и сабинских элементов**, бедна вымыслами и образами, серьезна и представляет почти в первобытной наготе народные философемы, составляющие ее основание. О ней мало говорят древние писатели. Тот факт, что римская теология была почти вытеснена греческими мифами и в общественном сознании, и в глазах писателей - заслуживает полного внимания. Он доказывает, что отвлеченная и серьезная догматика отечественной религии уступила место живой фантазии чужого племени, и что римский народ, не находя в себе самом творческой силы, чтобы воплотить создания своей мысли, охотно заимствовал образы уже готовые, не заботясь о том, что эти образы не всегда соответствуют идее, и не предвидя того, что неудачное олицетворение отвлеченной идеи могло унизить то философское содержание, которое лежит в основе религии.

* (Так в тексте. Следует читать "этрусских". - Сост.)

** (Пелазги - доисторический народ, населявший эллинскую территорию, в частности Фесалию. Из пелазгов возник затем народ этрусков.

Сабиняне - племя, населявшее гористую область к северо-востоку от Рима (Сабину).)

Первобытная римская теология основана на олицетворении тех сил природы, которые поразили воображение народа и представлялись ему наиболее самостоятельными и могущественными. Олицетворение это не было так полно и рельефно, как в греческой мифологии. Антропоморфизма* почти не было, и только слабые его зачатки заметны в именах воплощенных стихий. Свет обожался под именами Janus и Jana, плодотворная сила земли называлась Saturnus и Ops, самая масса земли Fellumo и Fellus. Таким образом каждая стихия распадалась в понятиях народа на мужеский и женский принцип, на оплодотворяющую и воспринимающую силу. Но из существующих материалов нельзя заключить, чтобы эти пары божеств находились в супружеских отношениях; о генеалогии их не говорится нигде; начало и конец божества признается неизвестным и непостижимым. Словом, силы природы признаются нравственно свободными существами, но на понятии существа и останавливается творчество народа; оно не ограничивает этого понятия личными особенностями, не стесняет его определенными качествами и таким образом не впадает в антропоморфизм. Кроме этих главных божеств, олицетворяющих великие силы природы, есть бесконечное число мелких божеств, в которых воплощаются все фазы развития животного и растительного царства. Несколько десятков божеств покровительствуют развитию пшеничного зерна и возрастанию колоса.

* (Антропоморфизм (греч. anthropos - человек и morphe - форма) - перенесение человеческих свойств на явления природы, растения и животных, а также на созданные фантазией религиозные образы. )

Мироправление, по понятию римлян, состоит под ведением трех сил. Выше всего стоят общие законы природы, по которым бытие развивается из понятия и по которым все существующее произошло из творческой мысли какого-то, совершенно неопределенного, высшего существа. Внутри круга, очерченного законами природы, действует на отдельные роды существ и на единичные личности fatum (судьба, рок). Fatum имеет еще некоторые законы и как бы составляет дополнение и распространение основных и общих законов природы. Внутри законов fatum'a действует fortuna - случай. По законам природы, замечает Сервий, человек может жить 120 лет; причем природа назначает только крайний предел - maximum. Fatum ограничил закон природы, так что большинство людей живут не более 90 лет. Fortuna - случай может пресечь жизнь человека во всякую данную минуту, не нарушая законов природы, ни решения судьбы. На этом миросозерцании основано поклонение фортуне <...> Природу и судьбу нельзя было изменить, но можно было надеяться умилостивить богиню случая.

Это миросозерцание оставляло место Промыслу и в то же время оберегалось от фатализма; оно основано на том простом и здравом рассуждении, что я, как человек, подчинен известным физическим законам; я же, как определенная личность в своих отношениях к другим людям и к неодушевленным предметам, стою вне всякого заранее обдуманного плана. Если я закалываюсь кинжалом, то тот факт, что я умираю от раны, представляет собою осуществление закона природы, а тот факт, что я нанес себе рану, есть проявление моей свободной воли, до которого нет дела ни природе, ни судьбе.

Эта простая и серьезная религия не могла удовлетворять потребностям народа. Внутреннего смысла ее он не понимал, <...> а внешняя сторона была слишком проста и суха, требовала напряжения ума и не говорила воображению. При первом столкновении с произведениями иноземной фантазии народ увлекся ими и перенес к себе то, что для него было особенно привлекательно, т. е. пышные обряды, религиозные игры и поэзию; но патриотизм и консервативный дух народа не позволили прямо заместить отечественное божество пришлым; нужно было соединить одно с другим; безличные существа, населявшие римский невидимый мир, как нельзя больше были способны соединяться с какими бы то ни было личностями космических божеств, происшедших из олицетворения природы; и вот разные древнесабинские, этрусские и пеласгические имена слились с представлениями олимпийцев*, личностей совершенно очерченных, имевших полную человеческую индивидуальность и получивших, благодаря поэтам и художникам, внешнюю историю, генеалогию и физиономию. Юпитер-Зевс, Юнона-Гера, Минерва-Афина, Церера-Деметра, Либер - Вакх, Либера-Персефона, Диана-Артемида и т. д. населили собою римский Олимп, царем которого явилась величественная фигура Юпитера капитолийского. Еще при Тарквинии Приске существовали антропоморфические изображения богов; сивиллины книги** предписывали приносить жертвы греческим богам и поклоняться Аполлону; дельфийский оракул***, с которым советовались и правительство, и частные лица, указывал тоже на греческий культ. Этот культ был богат, весел и изящен; он нравился народу, и древнеиталийские обряды мало-помалу выходили из употребления или изменяли свой первобытно-простой и серьезно-нравственный характер. Так, в древней религии не было кровавых жертвоприношений; вероятно, из древнейшего периода сохранились возлияния и приношения, совершавшиеся в честь домашнего бога (lar)**** и гения места (genius loci)*****; им приносились цветы и делались возлияния вином и молоком. Но греческий культ скоро проник в Италию, явились simulacra****** - идолы богов, и на алтарях их полилась кровь жертвенных животных; явился даже обряд lectisternta*******, которого грубая чувственность стоит в ярком противоречии с спиритуализмом древней теологии. В важных случаях, при опасности государства или после счастливого события, когда нужно было умилостивить или поблагодарить богов, устраивался роскошный обед, на стол ставилось золото и серебро, составлявшее собственность храмов, а на ложах возле стола располагались статуи тех богов, для которых устроен был пир. Об устройстве таких пиров говорит Тацит. После большого пожара в Риме Нерон счел нужным умилостивлять богов; обратились к сивиллиным книгам, стали молиться Вулкану, Церере и Прозерпине; римские матроны отправились на берег моря и морской водой оросили храм и статую Юноны; наконец, те же матроны устроили ночные бдения. Когда все это не помогло, то для окончательного успокоения встревоженных умов Нерон казнил самыми разнообразными казнями множество христиан, которые уже в то время возбуждали недоверие и ненависть римлян.

* (Олимпийцами в древнегреческой мифология назывались боги, живущие на Олимпе - горном кряже между Македонией и Фесалией. В более поздних верованиях греков местом пребывания олимпийцев становится небо над Олимпом.)

** (Сивиллины книги - книги, в которых, согласно мифологии, были зафиксированы изречения сивилл. Сивиллы (сибиллы) - пророчицы, будто бы получившие от бога Аполлона способность предугадывать ход событий. Насчитывалось всего 12 сивилл. Сивиллины книги хранились в Капитолийском храме. Они открывались в исключительных случаях с разрешения сената. Около 400 года н. э. книги эти (вернее, их остатки) были сожжены.)

*** (Дельфийский оракул - прорицатель, проживавший в Дельфах. В VI в. до н. э. Дельфы стали центром греческой культуры. С возвышением Дельф росло и значение оракула, который своими прорицаниями оказывал мощное влияние на всю жизнь населения.)

**** (lar (лат. lares) в древнеримской мифологии - души умерших предков, духи - покровители очага. - Сост.)

***** (genius loci (лат. genius - покровитель и locus - место) - духи, опекающие место жительства. - Сост.)

****** (simulacra (лат. simulare - изображать, simulacrum - изображение) здесь - изображение богов. - Сост.)

******* (lectisterna, lectisternium (лат.) - угощение богов (для богов).- Сост.)

Игры состояли в ристании на колесницах и в кулачных боях; в этих играх принимали участие только рабы и вольноотпущенные, а природные римляне считали унизительным сходить на арену. Это обстоятельство, мне кажется, объясняется иностранным происхождением этих религиозных обрядов и увеселений. Игры (ludi) не имеют ничего общего с гладиаторскими зрелищами. Они были веселого характера и оканчивались без кровопролития; все они состояли в сценических представлениях и в ристании на колесницах; от них строго отличаются гладиаторские представления, называвшиеся spectacula* и не имевшие религиозного значения. При этом наплыве греческих представлений и обрядов из чисто римского культа осталась только иерархия, которая своим устройством доказывает, что в Риме влияние религии на государственные дела было несравненно сильнее, нежели в Греции. Греческие жрецы были почти исключительно служителями при жертвоприношениях; в Риме существовали целые коллегии жрецов, имевших законодательную власть и политическое значение.

* (ludi spectacula (ludus -игра и spectaculum - зрелище) - игровое зрелище. - Сост.)

Посмотрим, что можно вывести из этого изображения римской иерархии и римского культа.

Во-первых, мы видим, как легко римская первобытная теология и религиозные обряды уступили место греческим мифам и обрядам. Это указывает на религиозную терпимость, граничащую с индифферентизмом*, и, что очень замечательно, эту терпимость разделяют с народом и жрецы. Нигде не видно признаков сильной борьбы; религия охотно подчиняется иностранному влиянию, и народ с радостью принимает новый более яркий и чувственный культ. После этого факта, совершившегося еще при царях, нам не должно казаться странным то радушие, с которым римляне (которых умственный горизонт расширялся вместе с территориальными владениями) принимали иностранных богов в свой вечный город. Для объяснения этого радушия должно еще припомнить, что римляне большую часть восточных божеств получили уже тогда, когда эти божества испытали на себе греческое влияние, частью тем, что они перенесены в малоазийскую или европейскую Грецию, частью тем, что греческий элемент проник в Азию по следам Александра Македонского и его преемников. Римляне получили эти божества почти из рук греков, которых они считали своими единоверцами, сами же римляне были плохие догматики и потому без критики и без недоверия брали к себе то, что встречали по дороге. Влияние греков можно бесспорно считать первым доказательством терпимости римлян и переходною порою, облегчившею Риму принятие других божеств.

* (Индифферентизм (от лат. indifferens - безразличный, равнодушный). В истории атеистической мысли индифферентизм по отношению к религии выступал как одно из проявлений свободомыслия. При этом индифферентизм выражался в разных формах: игнорирование отдельных положений религии при сохранении религиозности; возможность принятия позитивных ценностей наряду с сохранением религиозности; равнодушие по отношению к религии в целом и т.д. Писарев прослеживал, как в ходе истории из религиозного индифферентизма постепенно вырастал воинствующий атеизм. )

Во-вторых, замечательно в римской иерархии отсутствие кастического духа; понтифексы, авгуры, фламины, квиндецемвиры, фециалы избирались из патрициев и плебеев, и каждый избранный оставался верен своим личным интересам, интересам своего рода и сословия*. Члены римской иерархии не имели особой политики, сопряженной с духовной должностью. Они не старались расширить пределы влияния своего духовного звания; они, по мере честолюбия каждого, заботились о личном своем возвышении и считали занимаемую ими государственную иерархическую должность только более или менее удобной переходной ступенью. Кто скажет, напр., что в личностях Метелла нумидийского или Юлия Цезаря были заметны следы жреческой политики, а между тем, и тот, и другой были pontifices maximi**. Должность главного понтифекса была пожизненная, стало быть человек мог, как то делали папы, поставить себе задачею возможное возвышение своего сана, и между тем, что же мы видим? Если понтификат достается замечательной личности, он почти теряется в числе других ее должностей и составляет что-то вроде почетного титула. Если он достается личности посредственной, напр., триумвиру Лепиду, то он не выводит этой личности из ее посредственности. Ни один pontifex maximus не был знаменит, как pontifex maximus. Почему? Потому, вероятно, что положительный и практический ум римлянина не допускал ничего теократического. Появление Магомета в римском мире было бы совершенно невозможно; в Риме религия поддерживала государство, но никогда не являлась могучим двигателем его, не производила войн и не была причиною политических переворотов.

* (Понтифексы - жрецы, занимавшиеся назначением духовных церемоний, ведавшие религиозным законодательством и наказывавшие его нарушителей и пр. Со времен Августа высшим понтифексом был император.

Авгуры - коллегия жрецов в Древнем Риме, толковавших волю богов по поведению птиц.

Фламины - в Древнем Риме жрецы отдельных божеств римского пантеона.

Квинтдецемвиры - жрецы, которые по указанию сената раскрывали сивиллины книги и прочитав соответствующее место, сообщали, что должно делать, чтобы умилостивить божество.

Фециалы - в Древнем Риме жреческая коллегия, отправлявшая священные обряды при объявлении войны и заключении мира.)

** (Pontifices maximi (лат.) - высшие жрецы. - Сост.)

Город народа фанатического не мог бы сделаться Пантеоном всех религий; Риму было суждено быть тем безразличным полем, тем terra in neutre*, на котором все верования язычества перемешались, потеряли свою физиономию и вместе с тем лишились той силы, того влияния над умами, которое доставляла им определенная историческая почва и суровая, исключительная замкнутость. Для этой задачи, которую, по словам Риттера, выполнила древняя философия времен империи, нужно было место, и этим местом сделался Рим, потому что таков был характер его народа. Эти черты характера, развившиеся вполне в эпоху всемирного господства, лежали в зародыше еще до того времени, когда на берегу Тибра возникло первоначальное бедное поселение трибы Romnes**. Эти зародыши видны и в теологии, и в построении иерархии, и в той легкости, с какой проникли в Италию творения греческого духа, Олимпийцы, статуи и их роскошное богослужение. Закон, приводимый Цицероном в сочинении его de Legibus*** L. П, с. 8 ("Да не имеет никто отдельных или новых богов; да не обожают частным образом пришлых богов, не признанных публично"), не противоречит высказанному мною мнению; он доказывает только, что римское правительство имело консервативный характер и понимало политическую важность религиозного единства. Чтобы видеть яснее, до какой степени простиралась религиозная терпимость римлян, я перейду в эпоху падения республики и основания империи.

* (Terra in neutre (лат.) - нейтральная территория. - Сост.)

** (Romnes (лат.) - римлян. - Сост.)

*** (De Legibus (лат.) - "О законах". - Сост.)

II

Основатели римской изящной словесности, Ливий Андроник, Невий и Энний, плененные образцами греческого искусства, перенесли в римский мир и популяризовали в нем греческие мифы и героический эпос. Вместе с греческими верованиями проникло в римский мир и критическое отношение греков к мифу и к преданию. Энний перевел на латинский язык сочинения Эвхемера*, доказывавшего, что все бозества были людьми и что их обоготворила благодарная, но слишком страстная преданность простодушных современников. Энний был любимый поэт; все, что выходило из-под его пера, имело успех; стало быть, он знал своих современников и не боялся уронить себя в их глазах сочувствием к смелым по тогдашнему времени идеям греческого критика. От своего лица он говорил: "Что есть порода небесных богов, это я сказал и всегда буду повторять; но я думаю, что о жизни людей они ни мало не заботятся". Публика аплодировала, когда эти слова произносились со сцены. Если бы в то время были крепки верования, то народ почувствовал бы себя оскорбленным этими словами, и они возбудили бы гонение. Если бы поворот

* (Эвгемер (Эвхемер) (кон. IV в.- нач. III в. до и. э.) - древнегреческий мыслитель. В фантастическом романе "Священная запись" - одной из первых социальных утопий - изобразил общество, построенное на разумных началах, которым руководят высокообразованные жрецы. В верованиях жителей острова боги - это либо вечные силы природы, либо выдающиеся люди, обожествленные обществом. Писарев рассматривает повествование Эвгемера как попытку рационалистического толкования природы религиозных верований.)

к скептицизму* был уже совершен, Энний не стал бы высказывать своей идеи серьезно, как новое и важное убеждение, а публика осталась бы равнодушна к тому, что уже перестало быть для нее новостью. Мне кажется, что слова Энния и встретившее их сочувствие доказывают, что в римском обществе господствовало в то время брожение; религиозные верования боролись с развивавшеюся критикою и слабели, но еще отстаивали свое существование. Недаром говорил дед Цицерона, человек старого закала, патриот и приверженец старинной религии: "У римлянина испорченность возрастает от знакомства с греческими писателями". Патриоты понимали, откуда грозит опасность, и не ошибались в своих опасениях.

* (Скептицизм (от греч. skepsis - рассмотрение) - в обыденном понимании - сомнение, в писаревском же толковании - симптом отступления от слепой веры. Поворот какого-либо мыслителя к полному скептицизму был равнозначен для Писарева разрыву с догматами религии. Как полагал публицист, особенно широкое распространение скептицизм получил в эпоху Возрождения. Писарев часто использовал термин "скептицизм", придавая ему и иной смысл. В данной статье, а затем и в "Схоластике XIX века", "Мыслящем пролетариате" и др. он противопоставляет здоровому скептицизму "дешевый скептицизм" обскурантов по отношению к науке.)

Ослабление туземной религии, частью заменением италийских представлений греческими, частью разрушительным влиянием греческой критики, породило два явления, которых развитие идет параллельно, несмотря на наружное различие внешних признаков. Ослабление авторитета, на который мы привыкли опираться, может повести к двум последствиям: или мы возведем наш опыт в общее правило и потеряем доверие к авторитету вообще, или, если в нас сильна потребность к чему-нибудь прислониться, мы будем искать вне себя новой опоры, рискуя снова разочароваться и не решаясь дать полную волю анализу ума. Вот что произошло в древнем мире при ослаблении народной религии: кто мог вынести тяжелые последствия скептицизма, тот отвергал все, что не могло быть осязательно доказано; кто был не в силах выдержать эту борьбу, тот старался заменить искренность и глубину убеждения количеством обожаемых предметов и соблюдаемых форм. Неверие и суеверие развивались одновременно; в то время, когда философы дошли до полного рационализма, народ дошел до совершенного фетишизма*; нужно было много внешних обрядов, молитв, жертвоприношений и идолов, чтобы заглушить в испуганной душе неразвитой личности страшное сознание закрадывавшегося сомнения. Толпа страшилась походить на атеистов-философов, и чем злее смеялся эпикуреец Лукиан, тем большие массы людей стекались на поклонение к пророку язычества, Александру Авонотихиту**. Толпа и мыслители озлобили друг друга и не могли ни на чем сойтись; те и другие находились в трагическом положении; верующие бросались из стороны в сторону, выбивались из сил и нигде не находили себе удовлетворения. Философы-скептики стояли одиноко, громко выражали свое презрение к суеверной массе и жили одним отрицанием, не видя ничего за пределами гроба и не находя возможности приложить свои силы к плодотворной деятельности. Под ними не было почвы; сочувствие толпы было не с ними, а в такой жизни ожесточенной борьбы и едкого смеха трудно найти себе отраду. Были, конечно, и переходные типы, старавшиеся держаться середины и часто соединявшие в себе только ошибки обеих крайностей. Были мыслители - мистики и полумистики, подобные Плутарху, Апулею и Максиму Тирскому; были и в толпе личности, отвергавшие всякое верование для житейского комфорта и для спокойного наслаждения минутою; это были люди без убеждения, свиньи из стада Эпикура***, намеренно забивавшие в себе всякую мысль и жившие только для сластолюбия. Это был худший и самый неискренний тип, а между тем он составлял огромное большинство. Были ловкие шарлатаны, не верившие ни во что и старавшиеся пользоваться доверчивым суеверием народа. Были, наконец, восторженные мечтатели, поэты-мыслители, верившие в сверхчувственный мир, в свою личность, в силы окружающих людей и в возможность обновления. Все эти разнородные типы составляли непрерывную цепь градаций, лестницы, которой крайние ступени занимали, с одной стороны, мыслители-рационалисты, с другой, суеверная масса народа. В этой массе было много жизненных сил. В последние века язычества эти силы выражались именно в искренности суеверия, в желании отдаться какой-нибудь высшей силе слепо и беззаветно. От этого энтузиазма страдает порою личность самого энтузиаста; но чувство это, несмотря на те крайности, к которым оно порою приводит, необходимо для истории, как двигатель. Обозначив таким образом то обстоятельство, что неверие и суеверие росли и развивались параллельно, я дам себе право для большей ясности проследить отдельно развитие того и другого, т. е. постараюсь представить сначала миросозерцание народной массы, а потом перейду к характеристике философии. Поэты занимают средину между мыслителями и массою; они популяризировали идеи философов и упрощали их; выигрывая в удобнопонятности, эти идеи часто теряли в глубине и искажались под влиянием поэтической обработки.

* (Фетишизм (франц. fe'tichisme of fetiche - идол, талисман) - религиозное поклонение неодушевленным предметам - фетишам, которым приписываются сверхъестественные свойства. Термин введен в литературу голландским путешественником В. Босманом в начале XVIII в.)

** (Язычниками в христианской литературе называли иноверцев (от церк.-слав. языцы - народы, иноземцы), главным образом тех, кто придерживался политеистических культов.

Александр Авонотихит (из Авонотиха или Абонотиха) - авантюрист, создавший в 150 г. в Авонотихе храм Асклепия и завоевавший с помощью обмана и мнимых чудес огромную популярность среди суеверного населения города, а затем и всего Ближнего Востока. О "проделках" этого "пророка язычества" подробно рассказывает греческий писатель-сатирик Лукиан (ок. 120 - после 180 г.) в своем произведении "Обманщик из Абонотиха".)

*** (Эпикур (341-270 до н.э.) - родоначальник одного из направлений в древнегреческом материализме. Отрицал вмешательство богов в жизнь людей, доказывал правомерность человеческого стремления к счастью. Относясь к учению Эпикура с большим уважением, Писарев вместе с тем отмечал, что из его учения могут быть сделаны разные выводы: уже в древности кое-кто пытался истолковать эпикуреизм как оправдание безнравственности. Именно таких людей Писарев иронически называл "свиньями из стада Эпикура". )

III

Материалы для характеристики народных верований я буду брать из отзывов писателей о массе, из исторических известий о жизни общества и отдельных личностей, наконец из тех мнений и рассуждений писателей и мыслителей, в которых говорит эпоха и народность, а не самостоятельная критизирующая личность. Важным пособием будут также известия географов и путешественников, подобных Страбону и Павзанию, о существовавших в их время храмах и культах, о большем или меньшем процветании оракулов, об изображениях богов и о соединенных с ними верованиях и преданиях. Все это такие указания, по которым можно до некоторой степени составить себе понятие об умственном уровне массы. Вслед за греческими божествами потянулись постепенно в Рим и в Италию божества других народов, приходивших в соприкосновение с римлянами и подчинявшихся их господству. Чтобы судить о силе и свойстве оказанного ими влияния, чтобы представить себе то, как они должны были действовать друг на друга при столкновениях между собою, - необходимо рассмотреть сущность каждого из главных культов, прихлынувших к Риму вследствие исторических обстоятельств. Начнем с Египта.

Египтяне отличаются от греков и римлян присутствием пылкого и стройного религиозного чувства. Теряясь в самой отдаленной древности своим началом, религия египтян сохранилась до окончательного падения язычества почти в полной чистоте принципа; в ней до самого конца ее сохранилось так много жизненной силы, что она подействовала на Рим своей пропагандой и что фанатизм народа часто брал верх над осторожностью и даже над страхом римского имени. Во время Плутарха произошла кровопролитная религиозная война между двумя египетскими городами, обожавшими двух различных животных. Подобную же войну, отличавшуюся особенной жестокостью и происшедшую между двумя другими городами, описывает Ювенал. Если сблизить эти два факта с той ролью, которую играла Фиваида в истории первых христианских отшельников, природных египтян, то будет понятно, что не сущность египетской религии обусловливала собою это пламенное религиозное чувство, а самый характер народа, проникнутый мрачной и сдержанной страстностью. Стремление к бесконечному, к мистически-неопределенному положило свою печать на египетскую теологию. Там, где грек творит образы, там египтянин придумывает символы*; чем светлее, определеннее и ярче образ божества, тем более он удовлетворяет грека; чем туманнее, загадочнее и резче символ, тем более он возбуждает благоговение египтянина. Оттого происходит пластичный антропоморфизм грека и уродливый зооморфизм** египтянина. Первый привлекал к себе каждого, в ком было эстетическое чувство, ласкал взоры, смягчал душу, но не распалял воображения и не вдохновлял верующего дикой энергией фанатизма. Второй отталкивал от себя иностранцев, вселял в них ужас и отвращение или возбуждал их смех; но часто фантастическая обстановка, таинственность, заставлявшая искать за символом какого-то высшего смысла, какого-то божественного откровения, строгость культа самая странность и резкость обрядов, все это вместе поражало нервы новоприбывшего, сбивало его неустановившуюся критику и превращало насмешливого скептика сначала в изумленного и пассивного адепта, а потом и в ревностного прозелита*** и пылкого фанатика.

* (Для верований древних египтян характерным был символизм. Объекты религиозного почитания изображались в виде символических рисунков. Содержание рисунков усложнялось тем, что в древнеегипетских верованиях сохранились пережитки тотемизма - культа животных предков, и нередко божества изображались в виде полулюдей-полуживотных.)

** (Зооморфизм - приписывание объектам религиозного почитания черт, характерных для животных.)

*** (Прозелит (греч. proselytos - букв, пришелец) - новый последователь какого-либо учения, движения.)

Система египетских богов чрезвычайно сбивчива; имена их сливаются между собою, атрибуты мешаются, генеалогии путаются; одно и то же лицо является мужем и женою, отцом и сыном, производит самого себя на свет и совокупляется со своим произведением. Причины этой запутанности лежат отчасти в символистике, отчасти в истории множества отдельных, местных культов, из соединения которых вышла общенародная египетская религия. Разбирать всю эту систему богов незачем. Важен общий колорит и кроме того три личности: Изида, Озирис и Серапис, которых культ был особенно силен в Риме. Судьба Изиды замечательна тем, что рисует собою отношения египетского мышления к греческому. Египтяне воплотили в Изиде женственную, пассивную материю и противопоставили ее активному, оплодотворяющему, мужскому принципу, Озирису. Личность Изиды не определена больше ничем. Египтяне не дали ей никакого частного значения; но, стремясь к символу, стараясь выразить идею внешним знаком, придали ее изображению несколько атрибутов, которых значение так темно и толкование так произвольно, что не посвященный в их тайны не мог добраться до их смысла. Греки не могли понять бесцветную общность Изиды: стремясь к индивидуальной определенности, они стали отожествлять Изиду с теми из своих богинь, на которых она, по их мнению, походила. Материалы для сравнения они брали в атрибутах, во внешних подробностях мифа, в наружных частностях обряда. Вышло то, что Изида стала соответствовать Афине, Деметре, Персефоне, Тефисе, Селене, между тем как на самом деле она не соответствовала ни одной из этих личностей, но может быть заключала их в себе, как общее и широкое понятие. Во всей египетской теологии был только один миф, Озирис и Изида, да и тот носит на себе печать греческого влияния. События этого мифа вращаются вокруг умерщвления Озириса Тифоном, и в этих событиях, а равно и в мистериях*, посвященных их воспитанию, играет важную роль половой орган Озириса. Космическая философема, скрывавшаяся за этим резким символом, не была понятна ни иностранцам, ни египетскому народу, так что прочное влияние удержали только скандалезные обряды, сопровождавшие собою совершение мистерий.

* (Мистерии (от греч. misterion - таинство) - в Древней Греции и Древнем Риме тайные религиозные церемонии, к участию в которых допускались только посвященные.)

Серапис, по мановению которого Веспасиан исцелил в Египте слепого, появился в ряду египетских богов в эпоху греческого влияния, в первые годы господства Лагидов. В нем слились со стороны египтян Апис, Озирис и Ра, а со стороны греков Дионис, Зевс и Аид. Этому слиянию содействовало то обстоятельство, что Птоломей Сотер, ссылаясь на виденный им сон, приказал привезти в Александрию колоссальную статую Синопского Зевса. Египетские жрецы поняли, вероятно, намерение государя и тотчас узнали в приведенной статуе изображение египетского бога Сер аписа, которому, по их словам, поклонялся еще Рамзес великий. Пользуясь покровительством властей, обновленный Серапис широко раскинул по Египту свои святилища и почти совершенно вытеснил Озириса даже из Мемфиса.

В египетском культе заслуживают особенного внимания апофеозы государей; они начались за 1500 лет до р. X., вероятно даже раньше, и потом были восстановлены в полной силе Птоломеями. Обоготворение превратилось в один из необходимых обрядов, сопровождавших собою воцарение нового государя. Как только новый Птоломей вступал на престол, так его статуя ставилась во храме; ей приносили жертвы, ее носили на всех процессиях и обожали не только в публичных храмах, но даже в частных домах и фамильных часовнях. Если сопоставить с этим фактом апофеозы Лизандра, Филиппа, Александра Македонского и Димитрия Полиоркета в Греции, то не трудно будет заметить, что в обоготворении римских императоров не было ничего необыкновенного; они отличались от своих предшественников обширностью поля действий: их боготворил весь образованный мир, а прежних героев - какой-нибудь отдельный город, или, самое большее, одна страна. Апофеоза не была с их стороны диким проявлением произвола; чаще всего они, позволяя обоготворять себя, исполняли только убедительную просьбу целых городов и сословий. Жреческая каста в Египте замечательна своей замкнутостью и строгим иерархическим порядком. Греческие писатели насчитывают шесть категорий жрецов, и каждая из них имела строго разграниченные права и обязанности, большею частью чисто формальные. Обыкновенный образ жизни этих жрецов был соединен со множеством мелочных и обременительных ограничений и предписаний, которые надо было исполнять во всей точности. Они стригли себе брови и волосы на всем теле, не носили шерстяной одежды, не ели свиного мяса, бобов, пшеничного и ячменного хлеба и рыбы, должны были часто поститься и совершать четыре раза в сутки омовение. Им было запрещено многоженство, дозволенное остальным египтянам. Большей части этих учреждений от души сочувствует Плутарх, и с некоторыми из них, именно с теми, в основании которых лежит нравственная идея, сообразовался Аполлоний Тианский.

Египтяне верили в загробную жизнь. Добрые люди, по их понятиям, жили вместе с богами и часто посещали свою гробницу и входили в набальзамированное свое тело. Злые терпели казни, и души их вселялись в тела нечистых животных. Душа, по мнению египтян, была тонкая материя, недоступная нашим чувствам и принужденная после смерти тела очищаться от соприкосновения с ним и вообще с грубым материальным миром. Это представление материи, как нечистого и злого принципа, составляет основание древнего аскетизма, развившегося сначала в Индии и в Египте и потом сообщившегося Риму и Греции через Филона Александрийского и отчасти через Аполлония Тианского.

Вот характеристика египетских верований. Эти верования, сопровождаемые многочисленными обрядами и мистериями, сохранились в полной неприкосновенности в то время, когда Египет сделался римской провинцией. Египет в это время уже вынес на себе, кроме давнишнего, 500-летнего ига гиксов, два господства, персидское и греческое, и ни огнепоклонничество, ни антропоморфизм не проникли в его замкнутую религию. А между тем у греков были свои храмы в самом Египте: в Саисе стоял храм Афины, в Тентире храм Афродиты, в Гермутисе храмы Зевса и Аполлона.

Есть исторические признаки, по которым можно наверное сказать, что во времена Тацита поклонение Изиде было распространено в Риме. На это указывает, между прочими, и Светоний, который рассказывает следующее об императоре Отоне: Отон был небольшого роста, с некрасивыми кривыми ногами, но при том опрятен, почти как женщина <...> Частые омовения, на которые указывает чистоплотность Отона, ощипывание волос на теле, бритье бороды и льняная одежда - все эти подробности прямо указывают в нем ревностного служителя Изиды. <...> Важно при этом заметить, что сам Отон не был в Африке и почти всю свою жизнь провел в Италии и в Лузитании, куда отправил его Нерон, чтобы владеть женою его Поппеею Сабиною. Отец Отона был проконсулом в Африке; стало быть, Отон познакомился с культом Изиды или непосредственно в самом Риме, или через своего отца, бывшего в соседстве с Египтом. В том и другом случае это доказывает силу и распространенность культа Изиды. В жизнеописании Домициана Светоний рассказывает следующее: "Во время Вителлиевской войны он скрылся в Капитолий с дядею Сабином и с частью войска, но когда ворвались враги и загорелся храм, он провел ночь, скрывшись за оградою; наутро он, переодетый в жреца Изиды, вмешался в толпу людей, приносивших суеверные жертвы, и <...> скрылся так хорошо, что его не могли найти сыщики, следовавшие за ним по пятам". - Этот факт, что в Риме можно было скрыться в костюме жреца Изиды, доказывает наглядно, что жрецов этих было очень много и что появление на улице их оригинального наряда уже никому не бросалось в глаза. В первом веке до р. X. правительство три раза обращало свое внимание на культ Изиды и Сераписа. В 52 г. до р. X. по указу сената все храмы Изиды и Сераписа были разрушены, но пришлось сделать уступку общественному мнению, покровительствовавшему этому культу, и поклонение было разрешено, но только вне городской черты. В 46 году аруспиции* приказали снова разрушить храмы Изиды и Сераписа; стало быть, в течение шести лет культ снова усилился до такой степени, что снова возбудил опасение в приверженцах туземной святыни. В 42 году правительство уступило, наконец, требованию массы и определило построить храм Изиде и Серапису. При Тиберии указ сената выгнал из Италии египетский и иудейский культ, но это была одна из многих бесплодных попыток восстановить чистоту государственной религии. Толпу народа привлекали в храме Изиды, во-первых, молва о чудотворных исцелениях, совершавшихся в ее храме, во-вторых, странность фантастических обрядов, дававших богатую пищу суеверию. Космического значения Изиды, как олицетворенной материи, народ не понимал, и ему до него не было дела. Он назвал ее Изидою исцеляющею (lsis salutaris), приписывал ей изобретение лекарств и веровал в то, что она является больным во сне и подает им спасительные советы. Греческие и римские догматики видели в ней личности почти всех своих богинь и потому также высоко ставили ее значение. Развившаяся в первые два века христианской эры потребность сливать между собой личности божеств нашла себе обширное поприще в туманных и неопределенных фигурах египетских богов. Серапис сосредоточил в себе Зевса, Аполлона и Аида. Представление о нем подходит близко к монотеистическому** воззрению. Он, по словам Аристида, повелевает ветрами, изменяет вкус морской воды, воскрешает мертвых, показывает людям солнечный свет, заботится о человечестве и, управляя всей его жизнью, раздает людям мудрость, богатства и все мирские блага. Народ не заботился об обширности власти Сераписа и также чтил его преимущественно за исцеления. Жрецы пользовались своими медицинскими сведениями и лечили приходящих, объявляя им, что бог открывает им врачебные средства. Суеверие тогдашних римлян было очень сильно; они доверялись слепо воле богов, которых выбирали себе в покровители, и, не рассуждая и не задумываясь, следовали наставлениям жрецов, через которых они узнавали эту волю. Римская матрона Паулина, замечательная своею красотою и горячо любившая своего мужа, при Тиберии сделалась жертвою своей доверчивости. Римский всадник Деций Мунд был влюблен в нее и напрасно добивался обладания ею. Он узнал, что Паулина ревностно поклоняется Изиде и очень уважает ее жрецов. При помощи рабыни эти жрецы были подкуплены и объявили Паулине, что бог Анубис назначил ей свидание в храме Изиды. Паулина явилась в назначенный час, и Деций Мунд, занявши место Анубиса, достиг своей цели. Дело тем бы и кончилось, потому что матрона не подозревала обмана, но Деций Мунд счел нужным похвастаться своей победой самой Паулине. Оскорбленная, как женщина, обманутая в своей простодушной вере, Паулина в пылу негодования рассказала мужу всю интригу. Муж пожаловался императору, и Тиберий выгнал Мунда из Рима, распял жрецов и разорил храм Изиды. Это романтическое приключение очень характеристично. Все поведение Паулины выставляет в ярком свете благородство ее характера. Изменив невольно своему мужу, она прямо открывает ему истину, и благородное негодование побеждает в ней ложный стыд. Если в такой женщине чувство собственного достоинства и любви к мужу было побеждено советом жреца и приказанием бога Анубиса, то, стало быть, вера была очень сильна. Когда лучшие люди своего времени душат в себе нравственное чувство во имя буквы жреческого приговора, то, мне кажется, это значит, что суеверие дошло до тех пределов, каких оно достигало в средневековых убийцах и адептах первых иезуитов. Безнравственное влияние культа Изиды сознавали даже поэты, вовсе не отличающиеся строгим пуризмом***. "Изида сама любовница Зевса, - говорит Овидий, - и делает других любовницами".

* (Аруспиции - одна из жреческих коллегий в Древней Греции этрусского происхождения, занимавшаяся прорицаниями.)

** (Монотеизм (от греч. monos - единственный и theos - бог) - единобожие, т. е. религия, исповедующая единого бога. К числу монотеистических относят свои верования последователи иудаизма, христианства и ислама, хотя в действительности ни в одном из них не проведен до конца принцип "единобожия".)

*** (Пуризм (от лат. purus - чистый) - стремление к чистоте и строгости нравов.)

IV

Кроме египетского культа, в Риме было сильно служение фригийскому божеству, Цибеле, известной под именем матери богов. Догматическая часть этих малоазийских религий мало известна. Мы знаем из греческих писателей о диком, исступленном служении, в котором жрецы резали себя ножами и собственноручно оскопляли себя, после чего носили в процессии кровавый отрезанный член. - Хотя трудно предположить заимствование этого обряда из фаллических мистерий Озириса, однако правдоподобно, что в том и другом случае половой орган является символом мужского оплодотворяющего принципа. Все языческие религии вышли из олицетворения сил природы, а воззрения первобытного человека на природу должны были у различных племен представлять между собою сильное сходство. Местные климатические условия имели влияние не столько на философскую, сколько на поэтическую часть религий; догмат о вечности материи и об отсутствии творца вселенной проходит почти через все религии индоевропейских народов, и между тем нас поражает разнообразие этих религий, потому что фантазия каждого народа облекла по-своему общий отвлеченный догмат. Страстный и подвижный характер азиатских народов породил те эксцентричности и дикое исступление, до которого, при всем сходстве догмата, никогда не мог бы дойти мрачный и сосредоточенный в себе египтянин. Отличительный характер малоазийского богослужения заключается или в страстном умерщвлений плоти, или в таком же страстном и необузданном боготворении чувственности. Вероятно, то и другое происходит от различно воспринятого олицетворения и обожания стихийного мира. Миф, лежащий в основании этих культов, распространился посредством мистерий по всем островам архипелага, проник в Грецию и во Фракию, подчиняясь разным видоизменениям, зависящим от характера воспринимавших его племен. Греческие вакханалии*, в которых давалось место самому бешеному разгулу, никогда не доводили участвовавших до тех безобразных порывов религиозного бешенства, до которых доходили малоазийские галлы** или оскопленные жрецы великой фригийской богини, а между тем вакханалии и все поклонение Диониса тесно связаны с фригийским богослужением и представляют несомненные следы восточного происхождения. - Главные черты этого восточного мифа заключаются в том, что рядом с великою богинею, матерью всего сущего, стоит бог, связанный с нею как любовник, супруг или сын и подверженный страданию и смерти, за которыми следует радостное оживление. К этому мифу подало вероятно повод наблюдение над явлениями природы, в которых смерть и жизнь постоянно сменяют друг друга и даже выходят друг из друга. Имена этих двух божеств изменяются в различных местностях. Два наиболее распространенные видоизменения этого культа составляют: 1) обожание Цибелы (матери богов) и Атиса, 2) поклонение Астарте (азиатской Афродите) и Адонису. В первом преобладает элемент дикой грусти о смерти Атиса, во втором элемент исступленной радости по случаю оживления Адониса. На этом основании в первом богослужении господствует мрачный и кровавый характер, выражающийся в насильственном умерщвлении плоти; во втором проявляется, напротив того, дикий разгул чувственности, к которому был так способен огненный темперамент азиатцев. Замечательно, что эти два разнородные по внешним проявлениям культа сознавали свое исконное родство. Есть одна древняя духовная песня, которую приводит Ипполит, сближающая Атиса с ассирийским Адонисом, с Озирисом египтян и с греческим Дионисом - Загревсом. Культ Астарты был распространен в финикийском поморье; то же обожание женского производительного начала под именем Милитты господствовало в Вавилонии. Богослужение той и другой богини отличалось любострастным характером. В храмах Астарты и Милитты и в прилежащих к ним рощах сидели туземные женщины, пришедшие исполнить религиозный обряд, т. е. отдаться кому-нибудь из иностранцев, посещающих богослужение богини. Многие девушки и женщины посвящали себя служению Астарты, делались жрицами и в этом звании почти ежедневно отдавались посетителям. По старинному обычаю, девушки, выходя замуж, должны были один раз принести себя в жертву богине; впоследствии, взамен этого обычая, они должны были в честь богини обрезывать волосы и отдавать их в храм. Измененные и смягченные эллинизмом, эти дикие обряды в европейской Греции породили вакханалии, в которых, как я уже заметил выше, не было ни фанатического умерщвления мужского плодородия, ни систематически-устроенного разврата. Эти греческие празднества отличались только веселым разгулом; если этот разгул подавал часто повод к разврату, к дракам и даже к убийствам, то это было естественным следствием пьянства и не ставилось в особенную заслугу участвовавшим. Вакханалии перешли в Италию в 186 г. до р.Х. и вскоре приняли там мрачный, таинственный и преступный характер. Разврат, человеческие жертвы и приготовление ядов составили занятия посвященных; собрания их происходили по ночам; в них участвовало до 7000 человек, следовательно, они не могли укрыться от правительства и скоро возбудили его опасения. Здесь, как и в большей части случаев, сенат заботился преимущественно не о чистоте верований, а о нравственности народа, и вакханалии были запрещены; но уже зло успело пустить такие глубокие корни, что в один из последующих годов претор осудил на казнь более 3 000 человек, уличенных в отравлении и в приготовлении яда. - Поклонение матери богов началось еще до империи, во время второй пунической войны, когда римляне по приказанию дельфийского оракула привезли богиню из Пессинунта в Рим. При переправе богини через Тибр произошло чудо, о котором упоминает Светоний и которое, вероятно, сразу хорошо отрекомендовало богиню новым ее почитателям. Корабль, на котором везли святыню, сел на мель в Тибре, и вся процессия остановилась. К берегу подошла тогда римская дама Клавдия, принадлежавшая к тому роду, из которого потом произошел Тиберий, и громко произнесла молитву, прося богиню следовать за нею, если она всегда сохраняла женскую стыдливость. Корабль пришел в движение, богиню приняли с восторгом, и в честь ее были установлены особыя игры, Megalesia***, начинавшиеся 4-го апреля и продолжавшиеся семь дней. На этих играх представляли весь миф Цибелы и Атиса; оскопление Атиса, его смерть и возвращение к жизни составляли главный интерес действия. По улицам города ходили оскопленные галлы, неся перед собою окровавленный нож и собирая подаяние; к их процессии присоединялись даже, по свидетельству Лукана, квиндецемвиры, хранители сивиллиных книг. Нет данных, позволяющих заключить, чтобы пример самооскопления находил в природных римлянах усердных подражателей; кажется, галлы постоянно были природные малоазийцы; иначе писатели, обращавшие свое внимание на иностранные культы, не преминули бы отметить этой черты их влияния. Но они говорят только о разврате, совершавшемся в храмах Цибелы и допускавшемся в угодность богине, и о грубом шарлатанстве галлов, не умевших даже прилично драпировать свое умственное и нравственное ничтожество. <...>

* (Вакханалии - в Древней Греции и Древнем Риме праздник в честь Вакха (Диониса) - бога вина, виноделия, веселья. Стало нарицательным для обозначения необузданного разгула. )

** (Малоазийские галлы - жрецы фригийского божества Аттиса. Фригия - страна в Малой Азии - в 333 г. до н. э. вошла в состав державы Александра Македонского. Вместе с этим в пантеон богов были включены и почитавшиеся во всей Малой Азии "матерь богов" Кибела и юноша Аттис. В 204 г. до н. э. этот культ был перенесен в Рим, а с 54 г. стал государственным. Почитание умирающего и воскресающего бога Аттиса и погубившей его Кибелы сопровождалось оргиями, участники которых в состоянии религиозного исступления подвергали себя жесточайшим истязаниям. Руководили культовыми обрядами жрецы, по-прежнему называвшиеся галлами.)

*** (Megalesia (от лат. Megale - прозвище богини Кибелы)- мистерия, связанная с представлением мифа о Кибеле. - Сост.)

V

Посмотрим теперь на греческий мир, на происхождение и идею олимпийских богов, и на особенности эллинизма в сравнении с элементами римским, египетским и азиатским. Олимпийские боги не были и не могли быть первобытными богами; их существование обусловливается такой высокой степенью эстетического развития, какая не дается сразу даже самому даровитому народу. Эти боги, созданные из разнородных элементов творческой силою народной поэзии, наполнили собою миросозерцание грека, воплотили в себе всю идею древности, но не вытеснили в богослужении тех первобытных богов и богинь, которые были связаны с известными местностями и народностями и которые послужили материалом для образования идеальных, общегреческих мифических существ. Варрон принимает три рода теологии: теологию поэтическую, - философскую и - гражданскую. Действительно, местные греческие предания и весь характер местных богослужений рисуют нам не тех богов, каких мы знаем по Гомеру, Гесиоду и трагикам; жрецы и поэты, расходящиеся между собою в воззрении на Олимп, расходятся еще резче с философами, отыскивающими физическое или историческое основание и значение мифа и не желающими закрывать отвлеченную истину ни преданиями седой древности, ни блестящими созданиями творческой фантазии.

Вследствие разнородных исторических переворотов, вследствие смешения культов и брожения народностей, образовался на малоазийском поморье и на прилежащих роскошных островах народный исторический и религиозный эпос, какого не создавала ни одна народность, ни одна цивилизация. Что этот эпос возникал по кускам, вероятно в течение целых столетий, это можно было бы себе представить a priori*, если бы даже различные песни Илиады и Одиссеи не носили на себе следов различного языка. Для моей цели важно заметить, что гомеровский эпос представляет, как мне кажется, первую и единственную в своем роде попытку обоготворить не природу, а человека.

* (A priori (лат.) - до опыта. - Сост.)

Полный антропоморфизм Гомера, единственный в своем роде, тесно связан с его вполне эпическим характером. Только рассказывая, не комментируя самого себя, не анализируя течения собственных мыслей, народный поэт не мог отделить идею от образа и заставить своего слушателя видеть за его словами какой-то скрытый и высший смысл; словом, он не мог перейти из области чистой поэзии в область символистики, которая достигла своего апогея в египетской теологии, от которой не вполне свободна даже поэзия Гесиода. Гомер имеет дело с лицами, с определенными фигурами; он знает личный характер Зевса, Посейдона, Афины, Аполлона и рисует этот характер, нисколько не приведя его в зависимость от космического значения каждого из этих божеств. Стихийная природа существует сама по себе и, может быть (хотя нигде у Гомера ясно не выражена эта мысль), ее силы и законы, которых влиянию так безотчетно поддается воображение дикаря, дали повод к созданию безличной личности, судьбы, стоящей выше Зевса и богов, но не превратившейся еще у Гомера в ту непреклонную и жестокую необходимость, которая у трагиков тиранически определяет каждый шаг и поступок человека и который Геродот так же безапелляционно подчиняет личности бессмертных. Отношение богов к отдельным стихиям природы состоит в том, что эти стихии им подчинены в известных пределах; они ими управляют, но никогда и не пытаются изменить их природу. Над бездушною стихией стоит обыкновенно громадная по своему размеру человеческая фигура, у которой в руках достаточно силы, чтобы действовать морем, ветром или облаками так, как обыкновенный человек стал бы действовать палкой, копьем или вообще оружием, т. е. в пользу любимой личности и в ущерб врагу или обидчику. Эта мысль находит себе достаточное подтверждение в рассказе об Аяксе и Посейдоне. Воля этих громадных личностей, их наклонности и характер нисколько не связаны свойствами тех стихий, которыми они управляют. Перемены времен года не имеют никакого влияния на физиономию гомеровского мира богов. Они любят и ненавидят, враждуют и порицают, ссорятся и мирятся, как люди, и нельзя даже сказать, чтобы их чувства и страсти были сильнее чувства и страстей тех смертных эпических личностей, которые выведены вместе с ними. Бог в порыве гнева страшнее человека по тому же самому, почему силач в подобную минуту страшнее раздосадованного ребенка. Он может раздавить дерзкого врага, не потому что в нем выше возмущенное чувство, а потому, что руки больше и крепче. Когда Диомед ранит Ареса, тот падает и закрывает собою несколько десятин, кричит так, как 10 000 воинов, и между тем впоследствии не мстит Диомеду и с излечением раны забывает о нанесенной ему обиде. <...> Можно сказать вообще, что в олимпийцах увеличен только масштаб тела; дух остается не только с теми же несовершенствами, как у обыкновенного человека, но даже его отдельные свойства и способности берутся в том же размере. Боги не только способны на жестокость, на кровавое насилие, на вспышку дикой страсти, но даже на мелкую гадость и на рассчитанное мошенничество. Зевс, чтобы втянуть греков в беду, посылает Агамемнону ложное знамение и убеждает его вступить в сражение, обещая победу. Паллада Афина поступает еще бесчестнее, и ей в этом поступке вполне сочувствует Гера. Богиня мудрости советует ликийцу Пандару нарушить перемирие, заключенное с греками, и вопреки данной клятве пустить стрелу в Менелая. Это делается с тою целью, чтобы повредить троянам; Гера и Паллада придумывают план этой интриги; а Зевс, хранитель клятвы, к которому потом обращается Агамемнон, прося защиты и наказания клятвопреступников, дает свое согласие после некоторого раздумья. Раздумье возбуждается в нем не отвращением к низкому поступку, а расположением к троянам, которых он однако, как хороший семьянин, приносит в жертву прихоти супруги. Когда Главк меняется оружием с Диомедом, Зевс обманывает Главка, так что тот за медное вооружение отдает богатое золотое. И эти же самые боги являются в таком величии силы и пластичной красоты, что, вдохновленный Гомером, Фидий создал свою великую статую Зевса олимпийского.

И тут нет никакого противоречия. Дело в том, что грек боготворил существующий порядок вещей и в существующем порядке вещей то, что казалось ему всего изящнее, человека. Но понятие человек, изящный образ его не складывался из разных великих качеств и совершенств; он создавался из тех материалов, какие были в наличности, и потому всегда был полным, верным и живым отражением эпохи. Если мыслитель, подобный Аристотелю, делал своего идеального гражданина на чисто греческий образец, то тем более Гомер, в котором воплощается отсутствие рефлексии, должен представить и под Троей, и на Олимпе только такие личности, какие вырабатывал героически-патриархальный быт. Боготворя действительность, не выходя за ее пределы, гомеровский эпос не делает никакого выбора между дурными и хорошими сторонами действительности; все, что есть, и все, как есть, переносится на небо и на Олимп, облекается в тела, цветущие силой, здоровьем и вечно юною красотою, и живет припеваючи, не задавая себе никаких нравственных задач, не отрешаясь от мелких волнений и внося всюду живость страсти, энергию и полноту жизненной силы, свойственную молодому человеку и молодому народу. Это любовное, страстное и спокойное в своей страстности слияние с неодушевленною и одушевленною природой, эта любовь к жизни и охота пожить и насладиться проникает собою миросозерцание гомеровского грека. Смерть есть страшное зло в глазах эллина; за могилой он признает какое-то существование, но оно ему противно; ему нужны тело, веселый мир, полные чаши вина, красивая женщина, песни уличного певца, а порою шум и тревога лагерной жизни, отвага битвы, победные клики храбрых товарищей и богатая добыча; без этого нет жизни, а без жизни нет ему и блаженства. В XI-й книге "Одиссеи" тень Ахилла жалуется Одиссею на неудовлетворительность загробного существования: "лучше, говорит он, быть здесь на земле работником у последнего бедняка, нежели там - царем над всеми тенями". На нас обаятельно действует Гомер не глубиною, не верностью миросозерцания, а удивительной свежестью и искренностью. Нас радует в юном народе эта кипучая полнота жизни, эта роскошь силы, как радует в здоровом ребенке веселость и резвость. Стоит сравнить впечатление, производимое чтением "Илиады", с тем, которое производит "Энеида", чтобы убедиться в бесконечном различии, заключающемся между природой и самым искусным подражанием.

Нас возмущает то, что Эней обманул Дидону и что Вергилий его защищает и оправдывает, потому что мы видим в поэте развитого и образованного человека и требуем от него большей сознательности, строгости и чистоты убеждений. У Гомера на каждом шагу плутуют и боги, и люди, и ни один благоразумный человек не будет на них за то в претензии. Они делают это так простодушно, с таким наивным и твердым убеждением в собственной правоте, что их поступки нельзя находить безнравственными. Афродита разрушает семейное счастье Менелая, сводит между собою любовников, в чем упрекает ее сама Елена, и между тем везде сохраняет во всем эпосе всю женственную прелесть слабого, прекрасного, нежного и любящего существа.- При своем светлом, любовном взгляде на жизнь грек не мог себе составить отдельного понятия о зле; у него нет существа, соответствующего египетскому Тифону, персидскому Ариману или еврейскому Сатане. Не видя нигде в природе абсолютного зла, грек не создал себе этого понятия и в отвлеченности. Этому содействовало, может быть, и географическое положение Греции: не было ни мороза, ни губительного зноя; ни безбрежное море, ни обширная песчаная пустыня не могли представить живому воображению человека, живущего одной жизнью с природой, воплощения враждебного начала смерти и разрушения. Эта же причина содействовала, может быть, освобождению грека от обожания природы.

Понятно страстное благоговение скандинава перед Б а льду ром: он видит в нем солнце, а солнце греет его, светит в его темную хижину, вызывает растительность из почвы и сгоняет с нее снежные сугробы. <...> На том же самом побуждении основано поклонение египтян реке Нилу, которую ставили наравне с Ра и которой приносили жертвы до времен Феодосия. Ничего подобного не могло быть в Греции. Теплоты и сырости было довольно, земля была плодородна, растительность свежа и сильна, все силы природы действовали умеренно и гармонично, так что ни одна из них не явилась исключительным благодетелем страны; притом, для того чтобы воспользоваться благоприятным положением и плодородием почвы, человеку необходимо было трудиться; собственный труд явился для него, таким образом, главным двигателем и последнею причиною благосостояния, так что внешняя природа была только обстановкою, полем действия, а героем выступала человеческая личность. <...> Геркулес, Тесей, Кадм, Ясон, Кекропс являются такими личностями в греческом мифическом эпосе. Силы природы, с которыми они борются, большею частью слепы и только бессознательно, по своей инерции, составляют им препятствия. За и против этих героев действуют боги по чисто личным и человеческим, а не стихийным побуждениям. От этих богов происходило и добро, и зло, как оно может произойти и от любого человека. Происхождение какой-нибудь язвы, наводнения, голода или войны никогда не считалось проявлением злого начала или мрачной стороны какого-нибудь бога; это объяснялось гораздо проще. Аполлон рассердился на греков за то, что они не отдали Хризеиду по просьбе ее отца, Хризеса, жреца Аполлона. Аполлон сильный бог, <...> он подходит к греческому лагерю и начинает стрелять; при каждом выстреле умирает человек, и это продолжается девять дней; на десятый его умилостивляют, и повальная болезнь прекращается. Обыкновенный человек в гневном настроении мог бы застрелить одного или двух, - Аполлон застреливает сотни людей; вот и вся разница, состоящая опять-таки только во внешнем масштабе. Аполлон не превращается через это в глазах греков в гения зла; сделанное им зло приписывается его настроению и проходит вместе с ним. Смену добрых и злых движений в душе человека грек считает не только естественным, но и нормальным явлением. Это доказывается тем, что он переносит ее на свой Олимп.

Итак, антропоморфизм, обоготворение действительности и отсутствие абсолютных начал добра и зла составляют главные, тесно связанные между собою черты греческого миросозерцания в гомеровском эпосе. Эти черты имели огромное влияние на всю греческую жизнь. Боготворя действительность, грек оправдывал всякое уклонение от разумности, всякую безнравственность, если только она вошла в обычай и принята в обществе. При таком взгляде на вещи голый разврат и грязное преступление превращаются в естественные проявления человеческой личности и получают свое освящение путем религии. Они существуют, стало быть, они имеют право существовать - и вот являются Афродита, покровительница блудниц, и Гермес, покровитель обманщиков и воров.

То, что в молодом народе обличало только светлый и веселый взгляд на жизнь, то в народе, уже развившемся, превратилось в нравственную терпимость, граничащую с полною безнравственностью. Грек героической эпохи мог поклоняться богу, в котором он видел отражение своих свойств и влечений; грек времен Перикла должен был или ничему не поклоняться, или поклоняться идеалу более высокому, чтобы в том и в другом случае относиться критически к себе и к своим психическим отправлениям. По двум указанным путям пошли только философы; одни отвергли всякое верование, другие очистили для себя существующую религию: народ смотрел довольно неприязненно на тех и на других, поклонялся прежним идолам и видел в богах то, что видел в них Гомер.

Все философы древности восстают против влияния поэтов на народную нравственность. Ксенофан говорит: "Гомер и Гесиод приложили к богам все, что дурно и позорно в человеке: воровство, прелюбодеяние и обманы". Гераклит эфесский говорит, что Гомера следовало бы выгнать из Олимпийских игр и надавать ему пощечин. "Преимущественно, пишет Платон во II-й книге своей "Республики", заслуживает порицание великая ложь Гомера и Гесиода, потому что всего хуже лжет тот, кто в своем изложении представляет превратно природу богов и героев. Его можно сравнить с живописцем, который, желая срисовать предмет, произвел нечто, вовсе непохожее".

К этим цитатам можно было бы прибавить еще много других, и уже самое число их и резкость нападок показывает, как сильно было влияние поэтов. Дионисий галикарнасский коротко и ясно характеризует положение массы в отношении к религии: "Я, правда, знаю, говорит он, что многие извиняют греческие безнравственные мифы, напоминая о их аллегорическом значении; <...> по моему мнению, хорошего в греческих мифах мало, <...> многочисленная толпа, незнакомая с философией, принимает эти рассказы в худшем смысле, и тогда происходит одно из двух: или они начинают презирать богов, унижающихся до самых отвратительных поступков, или сами не воздерживаются от грязных и позорных пороков, видя, что то же самое делают и боги".

Но, кажется, происходило преимущественно второе, потому что масса всегда с удовольствием прислоняется к осязательному авторитету, особенно если этот авторитет не налагает тяжелых ограничений и не противоречит господствующим вкусам и наклонностям. Безнравственность греков засвидетельствована всеми писателями древности и проглядывает в некоторых замечательных греческих мыслителях. Суеверие их выражалось во множестве оракулов и мистерий, в усердном поклонении иностранным богам и, наконец, в построении алтарей неизвестным богам в Олимпии и в Афинах. И безнравственность, и суеверие находили себе удовлетворение и поощрение в создании Гесиода и в гомеровском эпосе; очень естественно, что поэты при таких условиях до самого падения язычества удерживали свое господство над умами и свое религиозное значение. Со времен Александра Македонского начинается сближение Греции с Востоком; еще до Александра проникли в Грецию, через острова, восточные малоазийские культы; поклонение матери богов и Дионису представляет несомненные следы азиатского происхождения; но это были частные заимствования, и они не могли иметь решительного влияния на образ мыслей народа и на все его верования. После разрушения персидской монархии, когда на ее развалинах возникли греческие государства преемников Александра, эллинизм, выражавшийся в языке, в литературе, в философии и в религиозных верованиях, проник в Азию и в Египет и основал центры своего господства в Александрии, Антиохии и в Селевкии. Политические виды Лагидов и Селевкидов побуждали их сливать греческую народность с египетской и сирийской; религия и язык, конечно, прежде всего обратили на себя их внимание; известно, какими мерами Антиох Епифан старался эллинизировать иудеев; другие государи принимались за дело осторожнее, и попытки их были успешнее.

В Антиохии, в Селевкии, в Дамаске, в Лаодикии и вообще в больших городах господствовал греческий язык; в Александрии, несмотря на мрачную исключительность египтян, греческая наука развернулась в небывалых до того времени размерах. В XVI книге своей географии, говоря о Сирии, Страбон упоминает о многих храмах, посвященных греческим богам; даже в Египте существовали такие храмы и образовался полугреческий бог Серапис. Оказывая такое могущественное влияние на Восток, Греция, в свою очередь, испытывала на себе обратное влияние Востока. Служение Дионису усиливалось, стремление к мистериям возрастало вместе с возраставшей наклонностью к таинственности, которой было так мало места в определенной и ясной гомеровской теологии и которая была так противна первобытному греческому духу, выразившемуся в гомеровском эпосе. Явилось сближение Диониса с Озирисом, с Атисом и Адонисом, потому что вообще это время (после Александра Македонского) отличалось стремлением сливать личности богов и находить в них сходство и тождество. Культ Афродиты принял совершенно азиатский характер служения Астарты или Милитты; явилось поклонение Серапису и Изиде. На сочинениях Плутарха, жреца Аполлона, видно, до какой степени в первом веке по р. X. было сильно влияние египетской религии на греков; пробудилось стремление к аскетизму, выразившееся в сочувствии жрецам Изиды, Аполлоний Тианский путешествовал по Востоку с целью найти истинную мудрость и нашел ее у индейцев*, где особенно понравилось ему возвышение мудреца над всем земным и преходящим. Влияние Востока на греческий дух можно, мне кажется, определить следующим образом: Восток внес в Грецию крайнюю чувственность и, вместе с тем, вызванную этой чувственностью реакцию - аскетизм. Крайняя чувственность проявилась в непомерном развитии вакханалий и служения Афродиты; аскетизм выразился в пробуждении пифагореизма в личности Аполлония Тианского и в стремлении Плутарха возбудить сочувствие греческого мира к жрецам Изиды и к их образу жизни. Конечно, как и следовало ожидать, чувственность действовала в массах, а аскетизм составлял достояние немногих.

* (Так в тексте. Здесь и далее речь идет об индийцах. - Сост.)

VI

Взглянем теперь на положение греческих жрецов. Общественное мнение не требовало от них ни особенных умственных способностей, ни особого специального изучения религиозных догматов. Плутарх говорит, что надо учиться религии у поэтов, у законодателей и философов; жрецов он здесь не называет и, следовательно, не считает их способными научить желающего религиозному догмату. Жрецы были только священнослужителями, отправлявшими богослужение и приносившими жертвы; эстетическое чувство греческого народа и дух самой религии, основанной на поклонении красоте, требовали от жреца телесных качеств. Ни уродливо сложенные или некрасивые люди, ни иностранцы, ни бедняки не могли сделаться жрецами; последние потому, что с этой должностью, для поддержания внешнего благолепия, были сопряжены значительные издержки. Некоторые должности жрецов были наследственны в известных семействах; эти наследственные должности существовали большею частью в старых городах и очень редко встречаются в колониях. Только при служении немногих божеств требовалось со стороны жреца или жрицы безбрачие; где это было нужно, там большей частью служили мальчики и девочки, оставлявшие свою должность при наступлении совершеннолетия. Видно, что характеру грека вообще было несвойственно насиловать человеческую природу; он хотел гармонического наслаждения жизнью и не любил отнимать способности наслаждаться у тех, кого он считал себе равным. Только жрецы Геи в Ахаие, жрицы феспийского Геркулеса и Афродиты, иерофант Элевзинских таинств* и жрицы Афины и Артемиды Гимнии в Аркадии должны были в течение всей своей жизни хранить девственность. Сильнее и влиятельнее жрецов были прорицатели, возвещавшие волю божества по полету птиц, по разным физическим явлениям и внутренностям жертвенных животных. Они были одарены значительным влиянием уже в героическую эпоху. Гомер упоминает греческого прорицателя Колханта и троянского, сына Приама, Элена; и тот и другой пользуются всеобщим уважением; с ними советуются цари и полководцы, и предвещания их считаются божественным даром. Впоследствии гадание составило особую науку, и прорицатели получили постоянное и прочное влияние на политические распоряжения; при демократическом устройстве большей части греческих республик право решения было в руках народной массы, которая, конечно, никогда не решалась идти наперекор воле божества и потому большею частью повиновалась гадателям. Их приговором были связаны в подобном государстве и полководцы, и правители. Это, конечно, подавало повод к интригам, и Алкивиад, желая убедить афинян послать экспедицию в Сицилию, подкупил гадателей.

* (Элевзинские (элевсинские) таинства - мистерии, устраивавшиеся в городе Элевсине, неподалеку от Афин. Сюда ежегодно собирался народ на праздник богини плодородия Деметры. Объектом культа была Деметра, ее муж - бог подземного царства Аид (Плутон) и их дочь Персефона (называвшаяся обычно "Девственницей"). Жрец, руководивший таинством, назывался иерофантом. )

Греческие оракулы во время своего процветания пользовались безграничной доверенностью народа и оказывали самое обширное влияние на общественные и частные дела. Правительства разных городов спрашивали их совета при начале войны, при заключении мира и при высылке колонии; народ обращался к ним в эпохи тяжелых испытаний; моровая язва, голод, частые пожары или наводнения усиливали религиозное чувство и побуждали встревоженные умы просить совета, как умилостивить разгневанных богов. Частные лица посылали в Дельфы подарки и советовались с оракулом при начале важных предприятий, в случае опасной болезни, словом, тогда, когда человек сомневается в собственных силах и ищет помощи и совета вне себя и выше себя. Поэты пели, что Аполлон послан Зевсом в Дельфы, чтобы возвещать эллинам правду и закон. Платон в сочинении о законах требует, чтобы все богослужебные учреждения определялись дельфийским оракулом. Дельфийские жрецы умели, конечно, пользоваться своим выгодным положением, и в течение целых столетий оракулы давали ответы так осторожно и двусмысленно, что авторитет их не падал; в случае неисполнения оракула оставалось всегда возможностью истолковать событие так, что буква изречения пифии* оказывалась верной.

* (Пифией в Древней Греции называли жрицу-прорицательницу в храме Аполлона в Дельфах. Во время религиозной церемонии она восседала на золотом треножнике над расщелиной скалы, откуда поднимались одурманивающие испарения. В полуобморочном состоянии пифия произносила бессвязные слова, которые в двусмысленной форме истолковывались жрецами. )

Македонское господство понизило влияние оракулов. Во-первых, все оракулы, не исключая и дельфийского, слишком ясно выражали свое желание угодить властелину и свою готовность сообразоваться с его волею. Когда Александр изъявил притязание на божеский сан, оракулы присудили божеские почести даже другу его Эфестиону. Эта подлая лесть не могла дать грекам, в которых уже сильно были пробуждены критические стремления, высокого понятия о могуществе Аполлона и о честности его толкователей. Во-вторых, право решения в важных делах перешло в руки одного лица, и это лицо не могло быть так суеверно, как масса народа. Политические соображения стали перевешивать своими осязательными доводами темные и непонятные изречения пифии.

Потерянное однажды политическое значение оракулов не могло больше быть восстановлено. Этому мешали и исторические обстоятельства, и изменения во внутреннем образе мыслей народа. Римский сенат еще меньше македонских царей был расположен управляться в своих действиях приказаниями пифии. Так же действовали и римские императоры. К дельфийскому оракулу обращались только частные лица с вопросами, касающимися их личных и домашних интересов, и уже в первом веке по р. X. верующий Плутарх оплакивает падение оракулов и старается объяснить их упадок, не компрометируя достоинства божества. В последние времена римской республики и при первых императорах большая часть греческих и малоазийских оракулов замолкла; в Виотии* оставался при Плутархе только оракул Трифония, к которому сходил в пещеру Аполлоний Тианский. Дельфийский оракул содержал уже не трех пифий, а одну; знаменитый оракул Аммона в Ливии замолчал. В оставшихся оракулах ощущался недостаток посетителей. Число насмешливых скептиков возрастало, и Плутарх счел нужным посвятить отдельное рассуждение на разрешение предлагаемого ими вопроса: отчего пифия утратила поэтический дар и говорит свои пророчества не в стихах, а в прозе. Если писатель, подобный Плутарху, т. е. человек верующий и заботящийся не столько об отвлеченной истине и логической последовательности, сколько о религиозном настроении и нравственности народных масс, решается затрагивать вопросы догматические и отстаивать существование святыни, то это, мне кажется, служит признаком того, что сомнения не только высказываются мыслителями, но проникают и в народное сознание.

* (Так в тексте. Следует читать "Беотия". - Сост.)

Но оракулы в I-м веке, до и после р. X. снова оживают; возникают новые культы, воздвигаются новые храмы и оракулы, напр., в честь Антония в Египте, и поклонение этим божествам продолжается до окончательного падения язычества. Это движение к мистицизму порождает немедленно оппозицию в рядах мыслителей. Эномай Гадарский выводит наружу обманы оракулов, их двусмысленность и неясность, отвергает их возможность и представляет исторические доказательства их вредного влияния на общественную жизнь и на международные отношения. Его сочинение: Ψορα γοπτωυ ("Уловки шарлатанов"), сохранившееся в фрагментах у Евсевия, написано легко, остроумно и популярно; это доказывает, что он хотел действовать на народ и что, стало быть существовала потребность противодействовать мистицизму. Эта потребность еще ярче выразилась в сочинениях знаменитого современника и биографа Александра Авонотихита, Лукиана самосатского. Впрочем, характеристика его влияния и сочинений не входит уже в рамку моей темы; ограничиваюсь этим указанием на новое усиление религиозности в массах; факт этот для меня важен потому, что один из первых провозвестников этого пиетистического* движения был Аполлоний Тианский; в его время народ был большей частью равнодушен к религии, так что ему нужно было учением и чудесами оживлять умиравшую веру. Филострат много раз упоминает о том, что он восстановлял богослужение в опустевших храмах и возбуждал в своих многочисленных слушателях уважение к богам, которых изображения находились в меньшем почете, чем статуи обоготворенных римских императоров.

* (Пиетизм (от лат. pietas - благочестие). Аполлоний Тианский стремился изменить жизнь, воздействуя на людей нравственной проповедью и подтверждая ее благочестивыми делами. По этой причине Писарев называет Аполлония провозвестником пиетистического движения.)

О греческих жертвоприношениях упомяну коротко. Этот акт составлял главное средоточие богослужебных обрядов, но, как и богослужение вообще, он не мог иметь значительного влияния на умы, и только большая или меньшая торжественность обрядов может до некоторой степени служить меркой религиозного настроения массы. Человеческие жертвы в древнейшее время греческого культа были явлением обыкновенным, что доказывается тем, что даже в позднейшее время в очень важных случаях приносили в жертву человека. В цветущий период эллинизма, начиная с гомеровских времен, человеческие жертвы совершенно вытесняются жертвоприношениями животных, соединенными с пиршеством и имеющими совершенно веселый характер. Умерщвление человека на жертвеннике встречается или в виде исключительного случая, или как древний обряд, уцелевший в немногих старинных городах и составляющий резкое противоречие с общим колоритом веселого и светлого богопочитания. Бичевание мальчиков в Спарте в честь Артемиды Ортии и бичевание женщин в Алее в честь Диониса может быть рассматриваемо как обычай, заменивший собою человеческие жертвы. Значение этого обряда сознавали сами древние; это видно из разговора Аполлония Тианского с Феспезианом*. Жертвоприношения по цене своей бывали очень различны; богачи из города зарезывали иногда целые сотни волов или баранов, а бедняки часто приносили только пироги или плоды. Очень естественно, что в понятиях народа значительные жертвы составляли некоторым образом одолжение, оказанное богу, за которое можно было рассчитывать также с его стороны на особую услугу; вторая сатира Персея направлена против этого языческого фарисейства, и энергия его нападок свидетельствует о силе и обширном влиянии этих понятий на нравственность. Евангельские притчи о мытаре и фарисее и о двух лептах бедной вдовицы доказывают, что и в иудейском обществе нужно было искоренять подобные убеждения.

* (В тексте ошибка. Следует читать "Веспезиан". О встрече Аполлония Тианского с Веспезианом (см.) рассказывается подробно в опущенной нами третьей главе. - Сост.)

Изображения богов изменялись по мере развития эстетического чувства и технической ловкости в обработке сырого материала. За архаистическим или иератическим периодом, в котором боги изображались или в виде неотесанных камней и деревянных столбов, или, позднее, в человеческом образе, но с неразделенными ногами и грубо высеченными чертами лица, за этим периодом следует эмансипация искусства и торжество его при Фидии и Праксителе, совпадающее с цветущею эпохою всей политической и умственной жизни Эллады. Еще при Аполлоне Тианском слава статуй Зевса Олимпийского, Афины, Афродиты Книдской и Геры Аргивской была распространена по всему образованному миру. Опираясь на эти бессмертные творения греческого духа, Аполлоний говорит египетскому мудрецу: "их создала фантазия; она мудрее подражания; подражание изображает то, что видит, а фантазия то, чего не видит; это невидимое предполагается по сравнению с видимым; подражание может быть остановлено смущением, но ничто не остановит фантазию; <...>.

Весь антропоморфизм грека и все его живое эстетическое чувство рельефно выразились в этих словах, кому бы они ни принадлежали, Аполлонию или самому Филострату. Великолепные идолы работы Фидия и Праксителя должны были действовать на массу народа, одаренного сильным, но бессознательным чувством изящного, тем сильнее, что народ верил в божественность самих статуй. Он верил, что, при освящении готовой статуи священнодействием, в бездушный камень или металл вселяется частица самого божества, и идол превращается в бога. "Когда возникает бог? спрашивает Минуций Феликс, христианский апологет: вот он вылит, его обрабатывают, обрезывают - он еще не бог; его спаивают, собирают, ставят на пьедестал - и все еще он не бог; но вот его украшают, освящают, ему приносят молитву, и он делается, наконец, богом, когда того хочет человек, когда человек возводит его на эту степень".

Упомяну еще о том, что греческая религия требовала при жертвоприношении физической чистоты от участвующих; эта чистота достигалась омовениями, которые, по понятиям народа, очищали даже в нравственном отношении от тяжелых и кровавых преступлений. Впоследствии, когда увеличилась потребность заменять торжественностью обряда слабеющее религиозное чувство, омовения водою показались слишком просты и недействительны. Явился обычай омывать руки в крови жертвенных животных, а во втором веке по р.Х. из этого обычая развился торжественный обряд taurobolium* и criobolium**, в котором желающий получить всепрощение и святость становился под досчатый помост и с ног до головы обдавался кровью вола, зарезываемого в честь Цибелы. Заботливость о чистоте жрецов была особенно сильно развита у египтян; оттого обязательные омовения. Этому обычаю подражал Пифагор, поставивший, отчасти по гигиеническим, отчасти по религиозным соображениям, ежедневные холодные купания в обязанность своим ученикам. Аполлоний Тианский считал эти омовения очень полезными, а Плутарх придавал им даже важное символическое значение.

* (Taurobolium (греч. tauro - бык и bolos - убийца) - убиение быка. - Сост.)

** (Criobolium (греч. krios - баран и bolos - убийца) - убиение барана (kriobolos - убивающий барана). - Сост.)

Кроме общеизвестной греческой религии существовала еще с самых древних времен религия мистерий, в которой верующие, посвященные известными обрядами, присутствовали при драматическом представлении различных мифов и религиозных преданий. При этом не было определенного догматического учения; посвящаемый не узнавал никаких новых религиозных положений; ему предоставлялось смотреть, слушать и выводить заключение, сообразное с его образом мыслей, со степенью его природной впечатлительности и умственного развития. Плутарх говорит, что в мистериях не убеждают доводами, не сообщают ничего такого, что могло бы склонить дух к вере; должно только, руководствуясь философским соображением, обдумывать с благоговением то, что там делается и говорится. Отличаясь от общенародной религии своею таинственностью, культ мистерий отличался и личностями богов и их характером. Знаменитейшие боги гомеровского цикла: Зевс, Аполлон, Гера, Афина, Посейдон совершенно не участвуют в мистериях. Важнейшими действующими лицами мистерий являются Дионис, Персефона и Деметра, не имеющие почти никакого значения в гомеровской теологии. Причины этого явления можно видеть отчасти в иностранном происхождении мистерий, внесенных в собственную Грецию из Фракии и с Востока, отчасти в том, что для мистерий нужны были личности подземных богов с неопределенной и загадочной физиономией. Внесение мистерий в Грецию приписывается мифической личности Орфея, которого трагическая кончина указывает на борьбу оргиастического культа с мистическим*. Центром мистерий является тот самый миф, о котором я говорил при описании фригийского культа. Этот миф, имевший несомненно свое основание в поклонении природе, рано распространился по восточным берегам Средиземного моря и, произведя сильное впечатление на фантазию народа как своею внешнею яркостью, так и глубиною основной мысли, сохранил полную жизненность до последних времен язычества.

* (Оргиастический (от греч. orgia - оргия) - культ, связанный с оргиями, с буйным весельем. Таков был характер вакханалий. Оргиастическому культу Писарев противопоставляет мистический, в котором устранены элементы празднества и который нередко связан с действиями, доставляющими его участникам боль, страдания. )

Эта жизненность выразилась в том, что он легко применялся к особенностям воспринявших его народностей, у каждого племени принял особый колорит, сохраняя при том основную идею. У греков этот умирающий бог называется Дионисом Загревсом; его убивают титаны по приказанию Геры, законной супруги Зевса. Зевс - незаконный отец убитого ребенка Диониса, убивает титанов и из сохранившегося сердца своего сына создает нового Диониса. Важно в этом мифе то обстоятельство, что Диониса разрывают и съедают титаны. Пораженные молнией Зевса, титаны превращаются в пепел, и из этого пепла рождаются люди, в которых злая природа титанов соединена таким образом с доброю природою съеденного Диониса. Разрывание бога и переход его частиц в другие тела указывает на пантеистическое* воззрение, выраженное в мифическом образе. Так, по крайней мере, толковали этот миф позднейшие мистики. "Изменение бога в ветры, воду, землю и звезды, в роды растений и животных, - говорит Плутарх,- переход бога в мироздание изображается наглядно как разрывание и раздробление, и тогда божество называется Дионисом Загревсом; гибель, уничтожение, смерть и возрождение облекаются в басни и рассказы, соответствующие названным изменениям". В приведенной главе Плутарх противополагает пантеистическому обожанию Диониса чисто деистическое** обожание Аполлона. Миф о происхождении людей из пепла титанов и частиц Диониса доказывает, что мистики признавали в человеке присутствие двух противоположных и взаимно враждебных элементов. На это дуалистическое*** воззрение, чуждое гомеровскому миросозерцанию, опирались Платон и новоплатоники, говорившие, что душа живет в теле, как в темнице или в могиле. Мистерий было много; они праздновались на Лемносе, в Фивах, в Коринфе, в Эгине, и наконец самые знаменитые (элевзинские) в Афинах и в Элевзисе. Все они были разрешены местным правительством, считались государственною святынею и навлекали на нарушителя уголовные наказания.

* (Пантеизм (от греч. pan - все и theos - бог) - философское учение, отождествляющее бога и природу, сливающее их воедино и усматривающее проявление бога во всех вещах и явлениях.)

** (Деизм (от лат. deus - бог) - религиозно-философское учение, по которому бог есть безличная первопричина мира, находящаяся вне его и не вмешивающаяся в его развитие. Говоря о "чисто деистическом обожании" Аполлона, Писарев имеет в виду представления некоторых мыслителей, рассматривавших Аполлона как божество, противостоящее людям и не вмешивающееся в их жизнь.)

*** (Дуализм (от лат. dualis - двойственный) - философско-религиозное учение, утверждающее, будто в мире существуют два начала - естественное и сверхъестественное, - противостоящие друг другу. Противоборствующие начала дуалисты усматривают и в человеке. В своем последовательном проведении дуализм неизбежно ведет к деизму. )

Первоначально к элевзинским таинствам допускались только афинские граждане; из других греков вообще, насколько известно, посвящались немногие. Из греческих, но не афинских исторических личностей известны, как участники элевзинских таинств, Пифагор, Филипп Македонский, Дмитрий Полиоркет, сын его Филипп, Аполлоний Тианский и Плутарх. Варварам был заперт вход в то здание, где совершалась сокровеннейшая часть таинства, но при усилении римлян греческие иерофанты поневоле должны были сделать исключение в пользу их. Сулла, Варрон, Красс, Октавиан и Юлиан Апостат известны как участники элевзинской святыни.

Многие писатели древности говорят о мистериях, и суждения их очень различны. Официальные ораторы, напр., Исократ, превозносят мистерии, как государственное учреждение. Благочестивые поэты, подобные Пиндару и Софоклу, воспевают блаженную участь посвященных в загробной жизни. Мистики, подобные Аполлонию Тианскому и Плутарху, принимали в них участие, и на них производили особенное впечатление обещания и прообразования* загробного блаженства. Философы, напротив того, относились к мистериям холодно и даже недоброжелательно. Сократ не говорит о них ни слова, так что есть причины предполагать, что он или не был посвящен в элевзинские таинства, или же молчал об них, чтобы не сказать ничего дурного. Платон указывает на вредную сторону мистерий, в которых человек ищет себе спасение во внешнем обряде, а не в собственной нравственной силе. Выводимые в мистериях мифы Платон считает безнравственными и соблазнительными для народа. Блаженство, которое обещается адептам, Платон считает очень сомнительным и говорит, что их привлекает к мистериям надежда на вечное опьянение в загробной жизни. Циники** не считали даже нужным скрывать свое презрение к мистериям. Когда Диогена убеждали принять участие в элевзинских таинствах, говоря ему о загробном блаженстве, он просто отвечал: смешно предполагать, что Эпаминонд и Агезилай (как непосвященные) на том свете лежат в грязи, а известный вор Петакион (как посвященный) наслаждается блаженством. Когда один из мистиков, преподававших особую систему таинств по орфическим книгам, рассказал Антисфену о радостях, ожидающих посвященных за пределами гроба, Антисфен смутил его неожиданным вопросом: что ж ты не умираешь? Демонакс заслужил репутацию безбожника, и афинский народ потребовал его на суд. Его спросили, отчего он не хочет быть посвященным в мистерии.- Оттого, ответил Демонакс, что я их разглашу во всяком случае: если оне хорошо, то я хочу, чтобы все могли ими пользоваться; если оне дурны, я хочу предостеречь от них других, незнающих. Мыслящие римляне, подобные Цицерону, Варрону и стоику времен Нерона, Аннею Корнуту, относились к мистериям с хладнокровною критикою и смотрели на них как на воспоминание о поклонении природе и о перенесении в мир богов обоготворенных людей. Христианские писатели с особенною иронией отзываются о внешних обрядах мистерий, оскорблявших нравственность и благопристойность.

* (Так в тексте. - Сост.)

** (Циники - латинское название представителей одной из так называемых сократических философских школ Древней Греции (киников). В условиях кризиса античного полиса киники - в своей большей части обездоленные люди - стали проповедовать пренебрежение господствующими верованиями и нормами морали. От латинского названия киников (cynici) произошел впоследствии термин "цинизм", которым сегодня обозначают нигилистическое отрицание достояний человеческой культуры, общепринятых норм морали и т. п.)

Спрашивается, что составляло прелесть мистерий и что было причиною их популярности? Скандалезный характер их обрядов не мог быть значительною приманкою для древнего грека, потому что его с колыбели окружали фаллические изображения, сладострастные картины и вольные песни, стало быть, это не могло быть ему в диковину и не привлекло бы к мистериям целые населения. Для верующих мистерии имели высший духовный интерес; печать тайны, лежавшая в мистериях, великолепные и загадочные обещания людей посвященных возбуждали любопытство профанов, настраивали их воображение так, что в них рождалось живое желание сделаться участниками этих мистерий. Потом, когда их посвящали, все в представлении мистерий было рассчитано на произведение возможно большего эффекта. Элевзинские мистерии вызывались дать ответ на те глубокие вопросы, которые постоянно волнуют человека и человечество; посвящаемый вступал в здание мистерий с живейшим желанием узнать что-нибудь о вечности, о загробной жизни, и перед его глазами развертывались в рассчитанном порядке великолепные декорации и фантастические сцены, в которых он силился найти высокий смысл и действительно находил его при своем насильственно напряженном состоянии. Короткое описание Плутарха передает не столько внешние действия мистерий, сколько внутреннюю смену ощущений, переживаемых зрителем, присутствующим при последней части элевзинских таинств; но в словах набожного мыслителя можно уловить колорит того влияния, которое эти сцены должны были оказывать на присутствовавших. "Сначала блуждают по разным закоулкам, переносят труды и утомления, напрасно тоскливо ищут чего-то в темноте; потом, перед самым окончанием, являются все ужасы, трепет и содраганье, выступает холодный пот, замирает сердце. Вдруг загорается удивительный свет; мы вступаем в приветливую местность, на роскошные луга; мы слышим голоса, видим пляски; раздаются торжественные звуки священных слов, и показываются священные видения".

Эффекты света и тени, невидимые голоса, торжественное настроение души, чаяние высших обетований, все это должно было потрясать впечатлительные нервы южного человека; многое небывалое могло ему казаться случившимся, много простых и случайных событий могли принимать в его глазах колоссальные размеры и фантастический колорит; много таких явлений, которые он легко объяснил бы себе в спокойном состоянии духа, могли в мистериях казаться ему чудесным действием сверхъестественной силы. Мистерии живым языком символов и мимики говорили ему такие вещи, которым приятно поверить. При совершении мистерий присутствовали только посвященные, и всем посвященным сулили вечную жизнь и вечное блаженство; можно заключить из слов Плутарха, что перед внушением этого блаженства являлись светлые небесные видения, слышались звуки скрытой музыки, по сцене разливалось мягкое освещение, и все это вместе, после предшествовавших испытаний, после перенесенного утомления, после страшных и мрачных зрелищ, должно было нежить чувства, успокаивать душу и оставлять неизгладимое впечатление полного довольства. Ощущение, производимое мистериями, было приятно. В награду за это ощущение предлагалось вечное блаженство. Было бы странно, если бы при таких условиях толпа народа, не имеющая вне мистерий никаких средств заглянуть в будущую судьбу свою, не ухватилась бы с жадным любопытством за эти мистерии. Действительно, мистерии держались очень долго и пали только тогда, когда уже совершенно истощились жизненные силы язычества.

VII

Я очертил физиономию язычества в Египте, в передней Азии и в Европе. Надо себе теперь представить, что все эти элементы слились вследствие исторических обстоятельств в Италии и, в буквальном смысле этого слова, наводнили Рим. Если припомнить ту существенную черту языческого миросозерцания, что не тот только бог, кого уважает мой народ, а и тот, которому поклоняются соседи, и тот, о котором доходят какие-то неопределенные слухи, и тот, которого я даже не знаю по имени, то можно себе вообразить, что верующие римляне времен падения республики и начала империи должны были находиться в постоянной тревоге. Афинская республика построила алтарь неизвестным или незнакомым богам для того, чтобы избавить себя раз навсегда от опасности прогневать непочтением кого-нибудь из бессмертных. Такою формальною мерою могло оградить себя государство, но частный человек не мог на ней успокоиться. Ему нужно было знать, что его молитвы точно доходят по своему назначению и что тот бог, которому он молился, точно хочет и может помочь ему.

Какому бы богу он ни поклонялся, он никогда не мог быть уверен в том, что нет какого-нибудь более могущественного, который мог бы скорее и вернее даровать просимые блага. Он мог думать, что нечаянно забыл принести жертву сильному божеству; или, принося эту жертву, опустил какую-нибудь важную формальность. Так как молитва не была удовлетворением внутренней потребности души, то цель ее заключалась не в ней самой: грек и римлянин всегда молился о чем-нибудь, т. е. обращался к божеству с известной просьбою, и потому употреблял все усилия на то, чтобы так или иначе заставить божество выслушать и исполнить эту просьбу. Греческие и римские молитвы были составлены по известной форме, и этой форме приписывалась сила управлять волею богов; молитва принимала характер магического заклинания, и все внимание молящегося сосредоточивалось на точном соблюдении внешности и формы. В отношениях между богами и человеком не было ни малейшей искренности. Верующий видел в своем боге не идеал нравственного совершенства, а существо, одаренное значительной силой и способное, смотря по своему желанию, обратить эту силу в его пользу или в ущерб ему. Бог, по понятиям верующего, видел в своем обожателе только более или менее усердного и аккуратного исполнителя угодных ему формальностей. Бога одинаково возмущал убийца, подходящий к его святилищу, и человек, приступающий к священнодействию с неумытыми руками. И тот, и другой были ему угодны и могли надеяться на исполнение прошений, если они предварительно подвергали себя установленному очистительному обряду. Кто мог приносить богатые жертвы, тот приносил, сколько мог, и рассчитывал в уме на действительность своих многочисленных и роскошных приношений. Кто не имел значительного состояния, тот приносил бедные дары, но непременно приносил что-нибудь. Если нельзя было жертвоприношением обратить на себя благосклонное внимание божества, надо было по крайней мере вмешаться в толпу его обожателей и принести жертву из чувства самосохранения, чтобы не случилось беды. О служении богу духом, о сближении с божеством безукоризненностью поступков, о поклонении ему в жизни языческая древность не имела, кажется, понятия. О таком поклонении часто говорят философы; за его отсутствие сатирики горько жалуются на своих современников; но самое частое повторение этих советов и жалоб доказывает их полную безуспешность. По понятиям массы, божество не заботится о чистоте нравственности и выпускает из виду своих обожателей, как скоро они переступают за порог храма и входят в круг вседневной жизни и обычных забот и интересов.

В отношениях между языческим божеством и человеком нет ни взаимной любви, ни доверия. Боги способны завидовать счастью человека и умышленно мешать развитию его благосостояния. Они способны для своих личных видов, или даже просто для забавы, вводить людей в заблуждение и отуманивать их ум ложными представлениями.

Понятие бог часто переливается в понятие демон, и нередко последнее принимается в смысле недоброжелательного духа, почти в том смысле, в котором оно перешло в новейшие европейские языки. Гнев бога ведет за собою всякого рода несчастья; а нет ничего легче, как прогневить божество. Достаточно забыть одно узаконенное жертвоприношение, одну частность обряда, один любимый богом титул или эпитет - и бог недоволен, на смертного обрушиваются неприятности и неудачи; <...>. Плутарх в сочинении своем "О суеверии" рассматривает вредное влияние его и прямо считает его хуже неверия. При мистическом направлении Плутарха это суждение доказывает, что в его время суеверие проявлялось в самой возмутительной форме. Язычник времен империи ходил в совершенных потемках; он был скептик, и потому учреждения язычества падали одно за другим; но чтобы быть вполне скептиком, надо много природной силы и много образованности; вполне скептиками делались немногие; большая часть и не верила, и сомневалась, и боялась сомневаться; они нигде не видели полной истины, на которую вполне можно было бы опереться, и между тем ни одного нелепого обряда не решались откинуть как заблуждение. Они были слишком трусливы, чтобы дать полную волю критике и поступить так, как советовал здравый смысл; боясь неверия, они делали такие подвиги, на которые, может быть, не решился бы и фанатик; между тем критика брала свое и отравляла им искусственные верования; сомнение само собою закрадывалось повсюду; принося жертву, проситель не знал, обращается ли он куда следует. Внутреннее беспокойство побуждало его искать новых обрядов, нового бога <...>

Реформа чувствовалась в воздухе эпохи. Всякая новизна принималась с восторгом, возбуждала напряженные ожидания и вслед за тем обманывала их, а сама становилась в ряды старых учреждений, которые все уважали и хранили, но на которые никто не возлагал страстной и трепетной надежды. Со времени обоготворения Цезаря до апофеоза Диоклетиана римские императоры подарили языческому миру 53 новые божества. Эти божества принимались с таким сочувствием, что трудно видеть в этом одно проявление раболепства. Льстить может двор, столица, но не целая империя. При Тиберии одиннадцать городов Азии спорили о чести поставить у себя его статуи и построить ему храм. Это еще можно, пожалуй, принять за проявление холопства со стороны посланников и уполномоченных этих городов; но мы же знаем, что с поддержанием богослужения обоготворенным императорам соединялись значительные издержки, падавшие на город; и между тем храмы не пустели, народ приносил в них жертвы, и статуи цезарей были священнее изображений других богов. Все это происходило не в Риме, не на глазах у императора, а в Азии, где трудно было целому городскому населению ждать себе награды от властелина, стало быть, усердие было действительное; очень может быть, что разнородные племена, в первый раз соединенные под одним господством, были поражены громадностью императорского могущества и, при суеверном, напряженном настроении века, ждали действительно каких-то высших божественных милостей от живой человеческой личности, ведь эта человеческая личность своим действительным могуществом превосходила самые смелые метафоры, которыми религиозно настроенные поэты старались охарактеризовать божественное величие.

Если масса была расположена видеть участие сверхъестественной силы в каждом излечении бесноватого, в каждом фокусе Александра Авонотихита, то было естественно видеть воплощение божества в личности такого человека, который один стоял над всеми, не видя себе равного во всем мире живых и разумных существ. Известно, что Диоклетиан первый высказал мысль о божественном происхождении императорской власти, но чтобы высказать эту мысль, надо было получить ее из прошедшего, укрепившегося и созревшего. Если эта мысль могла пережить Западную Римскую империю, перейти в Византию, воскреснуть в Италии и Германии при Карле Великом и потом перенестись на королевскую власть бывших вассалов священной империи, то, мне кажется, можно допустить, что в основании ее лежало действительное убеждение римской толпы, а не движение лести и не произвол властелина. Дикий и отвратительно-пошлый характер римского цезаря, по самой идее языческого божества, не должен был иметь влияния на апофеоз; ведь и коренные боги не являлись воплощенною добродетелью. Иностранные культы, введенные в Рим, были новее и страннее туземного греческого богослужения; они пользовались, сравнительно с ним, большею популярностью, но всего больше возбуждало сочувствие верующей толпы какое-нибудь случайное, экстренное явление, не подходившее под обыденную форму. Эту черту характера уловил Сенека. "Если, - говорил он, - кто-нибудь, потрясая жезлом, рассказывает заученный вздор, если мастер резать себя (жрец Беллоны), высоко поднимая топор, рубит в кровь руки и плечи, если кто-нибудь ползет на коленях и поднимает вой, если старик в холщевой одежде, с лавровою веткою в руке днем несет перед собою фонарь и громко кричит о гневе какого-нибудь бога, тогда вы сбегаетесь и восклицаете: этот человек вдохновлен богом!"

Потребность непосредственного откровения, перед которым замолчало бы самое упорное сомнение, давала себя живо чувствовать. Аполлоний Тианский был признан богом за свое учение и за свои чудеса, а между тем его речи не оставили по себе прочных следов. Оракул, учрежденный Александром в Авонотихе, пользовался такой известностью, что к нему обращался даже стоический философ и император Марк Аврелий. Со смертью Александра рушилось все его искусственное здание. В жизни Нерона встречается яркая черта времени. Нерон обожал только одну, так называемую сирийскую, богиню и верил в ее силу, но наступило время разочарования. И Нерон, в минуту каприза, надругался самым грязным образом над своим идолом. Масса не была так решительна и постоянно колебалась между робким индифферентизмом и напряженным ханжеством; трусливость не оставляла ее ни на минуту, и большинство богов являлись ей личностями, от преследований которых надо откупаться подарками и жертвоприношениями.

Между пламенною верою фанатика и трусливым суеверием, очерненным Плутархом, лежит целая бездна: первая вся основана на чувстве, во втором нет искры воодушевления; первая влечет к подвигам самоотвержения; второе все проникнуто самым мелким эгоизмом. Фанатизм исключает и боязнь, и борьбу с самим собою, и сомнение; суеверие все основано на боязни и сомнении. Словом, мне кажется, что суеверие и неверие стояли ближе друг к другу, чем фанатизм и суеверие. Первые два настроения вызваны были дряхлостью господствующей религии, а последнее, проявившееся с такою силою в первые века христианства, могло быть вызвано только молодою и новою идеею. Суеверие давно потеряло из виду идею религии; его близорукая трусливость не позволяла ему взглянуть вдаль и вверх; нужно было смотреть под ноги, обращая все внимание на то, чтобы не опустить какой-нибудь формальности, не нарушить обряда.

Языческие религии не были богаты нравственным содержанием; под влиянием суеверия они окончательно измельчали, при жертвоприношениях нужно было соблюдать столько предосторожностей в отношении к статуе божества, что мало-помалу в народном веровании эта статуя вытеснила то понятие, которое она должна была напоминать собою. Прежнее освящение статуй известными молитвами и обрядами получило значение делания богов; явилось мнение, что люди могут принуждать божество вселяться в статуи и жить в них, как душа человека живет в теле. Идол сделался святынею сам по себе, а не по той идее, которую он вызывал в молящемся. Явилось служение собственно идолам; ревностные поклонники божества стали исполнять при идоле должности слуги; одни натирали его мазями, другие завивали ему волосы, шевеля руками по мраморной или металлической его прическе; третьи держали перед ним зеркало; многие просили богов заступиться за них в суде и держали перед глазами истукана выписки из своих процессов. Так как на идола перестали смотреть как на портрет, то святыня идола стала заключаться не столько в форме, сколько в материи, освященной известным, почти магическим обрядом; рядом с поклонением статуям видно поклонение простым камням. Язычество совершило, кажется, свое мировое поприще и поворотило к своему началу, к пелазгическим временам. Явился грубый фетишизм, который тем более режет глаз, что он существует рядом с роскошным развитием изобразительных искусств; в этом фетишизме должно видеть истощение внутреннего содержания; <...>. На перекрестках лежали священные камни, политые маслом; прохожие становились перед ними на колени, наливали на них несколько капель елея и просили их о своих нуждах. Апулей серьезно обвиняет своего противника Эмилиана в том, что в его поместье нет ни увенчанного сука, ни камня, помазанного маслом. При фетишизме существует обыкновенно любопытный обычай наказывать бога за неисправное исполнение просьбы. Этот обычай проявляется в древнем Риме при императорах. Флот Августа пострадал от бури, и Нептун был наказан тем, что его статую исключили из торжественной процессии. Калигула разговаривал с Юпитером капитолийским, иногда бранился с ним и угрожал ему погибелью. Юлиан, человек умный и образованный, рассердившись на Марса, поклялся не приносить ему жертвы.

Замечательно, что многие философски развитые люди этой эпохи поддавались в жизни самому наивному суеверию. Марк Аврелий был бесспорно один из лучших римских императоров, один из благороднейших людей своего времени и замечательнейший из последователей Эпиктета. В своих философских сочинениях он презирает ничтожество всего земного, богатства, величия и наслаждения; он советует следовать только внутренним внушениям своего духа и приписывает разуму неограниченную свободу. Он так мало зависит в своем мышлении от какого-нибудь верования, что даже о бессмертии души выражает серьезное сомнение. Тот же смелый мыслитель, тот же проповедник безграничной свободы мысли в своей вседневной жизни и даже в своих государственных распоряжениях подчиняется не внутреннему голосу чувства, а указаниям жрецов и прорицателей. Отправляясь на войну против маркоманов, он собирает в Рим жрецов всех религий и занимается разными торжественными церемониями, а войско ждет, и удобное время уходит. Жертвы приносятся в таких громадных размерах, что белые волы приходят в смятение и, по дошедшей до нас шутке того времени, пишут к благочестивому цезарю письмо следующего содержания: "Белые волы Марку Кесарю. Если ты победишь, мы погибли".

Трудно понять, из чего так хлопотал человек, отвергавший бессмертие души и признававший ничтожным все земное величие и военную славу; трудно себе представить, каким образом человек, не ступавший ни одного шага без гаданий, молитв и жертвоприношений, мог в своих теоретических рассуждениях подниматься так высоко над господствовавшими понятиями эпохи. Впрочем, разлад между жизнью и теорией поражает нас в этот период времени. Особенно часто совмещаются в одном лице самое смелое неверие в капитальных вопросах, касающихся мироправления и бессмертия души, и самое трусливое суеверие в мелких случаях вседневной жизни. Возьмем для примера Августа. Последние его минуты описаны Светонием очень подробно и наглядно, и в них нет ни малейшего указания на верование в загробную жизнь. За несколько минут до смерти Август справляется о том, что происходит в городе, потом спрашивает себе зеркало, поправляет волосы, приводит в порядок отвисшую нижнюю челюсть и вдруг обращается к друзья с неожиданным вопросом: "А каково я сыграл комедию жизни?" Потом он декламирует греческие стихи: "Если вам нравится игрушка, аплодируйте и все провожайте нас с радостью". Затем, по его желанию, присутствующие выходят из комнаты, он обнимает Ливию и говорит: "Ливия, помни наше супружество, живи счастливо... прощай" и с этими словами умирает. Нам нет никакого основания подозревать Августа в неискренности; римскому императору, 76-летнему старику, не стоило притворяться; репутация его была составлена, и, как бы он ни умер, он мог быть уверен, что его превознесут до небес и обоготворят. Наконец, если бы Август стал притворяться, то, как император, как жрец и поборник государственной религии, он притворился бы в противоположную сторону и окружил бы свои последние минуты всем аппаратом мистической религиозности.

В предсмертных словах Августа видно только добродушно-ироническое обращение назад, на пройденную жизнь. Видит ли он что-нибудь впереди, сказать трудно, но что он равнодушен к этому вопросу и не задает его себе, это очевидно. Тот же Август, обнаруживший в последние минуты такой спокойный рационализм, был в течение всей своей жизни самым суеверным человеком. Он верил снам - и своим, и чужим, и вера его укреплялась тем, что иногда, в очень важных случаях, сны сбывались. В день филипского сражения он чувствовал себя нездоровым и хотел остаться в своей палатке; один из его друзей рассказал ему свой сон, и это побудило его изменить свое намерение. Он вышел из палатки и не раскаялся в этом, потому что лагерь побывал в руках неприятеля, палатку его опрокинули, а постель истоптали и изорвали. - Любопытно также узнать от Светония, что Август, на основании виденного сна, ежегодно в известный день выходил на улицу просить милостыню и "подставлял ладонь проходившим, которые подавали ему ассы". Гадания и предзнаменования были у Августа в большом почете; велико было его смущение, когда он надевал левый башмак раньше правого, и велика радость, если, когда он отправлялся в долгий путь, глаза его случайно наполнялись слезами. В природе всякое редкое явление обращало на себя его внимание и перетолковывалось как счастливое или несчастное предвещание. Некоторые дни считались у Августа благоприятными, другие бедственными.

Есть данные, позволяющие думать, что и в обществе скептицизм в области религиозных вопросов совмещался и шел рука об руку с суеверным выполнением мелких формальностей культа, имевших большею частью магическое значение. О последнем, т. е. о суеверии, я уже говорил. Что касается до скептицизма, то он засвидетельствован многими писателями. Плутарх говорит, что немногие люди верят в существование Тартара, Цербера и загробных казней. "А кто и верит, продолжает он, тот старается избавиться от этого страха посредством омовений. Мы видим таким образом, что те (эпикурейцы), отвергая бессмертие, уничтожают самые сладкие и великие надежды обыкновенных людей". Здесь видно, что Плутарх уже не стоит за букву догмата, ее отстаивать поздно и опасно, потому что эпикурейцы могут поднять на смех и погубить в глазах народа всю апологию. Плутарх защищает только бессмертие души и опирается не столько на предание, сколько на внутреннюю потребность, живущую в груди каждого человека. Неверию в казни ада он сам сочувствует, потому что бояться богов и видеть в них существа враждебные, по его мнению, грешно. В общей системе возражений Плутарха, направленных против эпикурейцев, просвечивает мысль, которую, однако, сам Плутарх не решается высказать прямо и смело. Может быть, вы и правы, слышится в его доказательствах, может быть, и нет бессмертия души, но, во-первых, в него принято верить, во-вторых, это верование может быть полезно для народной нравственности. Вообще Плутарх более публицист, чем философ, и заботится не столько о достижении отвлеченной истины, сколько о практических удобствах известного верования.

Замечательно, что ослабление верования в бессмертие души не изменило обрядов погребения. Лукиан говорит, что в его время по-прежнему клали в рот покойнику обол* для платы Харону за перевоз, а между тем и Харон, и Стикс, и Цербер, и сам Аид с Персефоною давно ушли в область сказки.

* (Обол (греч. obolos) - единица веса (массы) и медная, серебряная, бронзовая монета Древней Греции. )

В римском мире, еще во времена республики, высказывалось открыто неверие в загробную жизнь. "Там,- говорит Цезарь, - нет места ни для радости, ни для заботы". "Недавно, - говорит через несколько времени Катон, - Кай Цезарь в этом собрании верно и прекрасно рассуждал о жизни и смерти; он объявил, и я с ним вполне согласен, что о преисподней рассказывают нелепости, будто там злые отделены от добрых и обитают в страшных, бесплодных, диких и отвратительных местах". Эти слова произносились в Сенате, а сенатские ведомости читались тогда всеми, стало быть, Катон и Цезарь говорили перед всем римским народом и не боялись своими религиозными мнениями повредить своей популярности. Филон Александрийский, писатель I-го века по р.Х., жалуется на размножение пантеистов и атеистов. "Мальчики даже не верят, говорит Ювенал, в существование каких-то манов* и подземного царства" <...> "Лови день" (Carpe diem), говорит Гораций, и вообще все лирики советуют наслаждаться жизнью, пока живется, и, вспоминая о смерти, находят в ее грозном призраке лишнюю побудительную причину для деятельного участия в жизненном пире. Эта философия была всякому по плечу; человек, убежденный в неизбежности уничтожения, видел в ней разумное отношение к случайному дару жизни, доставшемуся на время; человек, ни в чем не убежденный и ни о чем не мысливший, увлекался роскошью картин, жизненностью образов, обаянием беззаботности и, наконец, безграничной свободой, открывавшейся для чувственности при таком взгляде на вещи.

* (Маны - в верованиях древних римлян - души умерших предков.)

Любимые поэты читались в Риме почти всеми; сочинения их расходились в огромном количестве экземпляров, и, может быть, их влияние на массу должно отчасти приписать господству эпикуреизма между такими людьми, которые собственными силами не могли бы выработать себе никакого миросозерцания. Этот эпикуреизм имел мало общего с учением, развитым в стихотворении Лукреция. О природе и естественных причинах бытия эти доморощенные эпикурейцы не заботились. По их мнению, вся философия состояла в наслаждении минутою. Эта удобная и общепонятная философия выражается, между прочим, в надписях над гробницами. "Что съел и выпил, - говорит надпись,- то со мною; что я оставил, то потерял". - "Читатель, - говорит другая, - наслаждайся жизнью; после смерти нет ни смеха, ни игры, ни сладострастия". <...>

С иным настроением отвергали бессмертие души Плиний Старший и Сенека. Убеждение подобных людей нельзя не уважать, хотя и нельзя разделять. Напротив, исповедание веры мелких скептиков, составлявших выписанные эпитафии, возбуждает только презрение. Они играют идею уничтожения, радуются ей, и эта идея как будто снимает с них тяжелое бремя. Для таких людей страх составляет самую крепкую узду и самую надежную опору нравственности. Но узда разорвалась, опора подгнила, рухнула, и начинается сплошная оргия, грязный разгул чувственности, в которых глохнут лучшие инстинкты человечества. Дешевый скептицизм, дикое суеверие и животная чувственность составляют три главные момента нравственной жизни человека времен империи; эти три момента опираются друг на друга, тесно связаны между собою и часто совмещаются в одно время в одной личности или господствуют над нею, поочередно сменяя друг друга. Жрецы государственной религии и иноземных культов находили свою выгоду в этих трех свойствах своих современников и потому довольно искусно заботились о их поддержании. Скептицизм не был им опасен; они видели, что человек, не видевший ничего впереди себя, тем более дорожит земными благами и потому наравне с прочими верит в гадания, в предзнаменования и оракулы и приносит более или менее богатые дары и жертвы. Скептицизм толпы, т. е. отсутствие твердого убеждения и самостоятельного взгляда, был жрецам полезен, как почва для суеверий.

От обширного политического влияния жрецы уже давно отказались и в Риме, и в Греции, и даже в Египте; они довольствовались мелким влиянием на домашнюю жизнь и часто брали откуп с своих поклонников; жрецу было приятно втереться в доверие значительного лица, давать ему советы, пользоваться его уважением и щедростью; но положение Арнуфиса, советника Марка Аврелия, и Александра Авонотихита, царившего над переднею Азией, составляет редкие исключения; большинство жрецов довольствовались тем, если в их храмах курились жертвы и стекалась толпа верующих просителей, если их уважали богатые матроны и, слушаясь их советов, не жалели денег. Для достижения этих мелких целей нужно было употреблять мелкие средства. Твердая уверенность в словах и движениях, выставление напоказ религиозного воодушевления и строгости нравов, таинственная двусмысленность предсказаний, порою какое-нибудь чудо, чтобы подогреть усердие и веру поклонников, - вот средства, которыми держались языческие жрецы. Смешно припомнить, какими ребяческими фокусами Александр Авонотихит в продолжение десятков лет обманывал и держал в повиновении почти весь образованный мир; ни эпикурейцы, ни христиане не могли сбить его с пьедестала; он прямо выгонял из своего святилища всех неверующих, чтобы тем удобнее обманывать верующих. Он возглашал при начале мистерий своих: "Прочь христиан"; народ кричал: "Прочь эпикурейцев"; подозрительных людей выгоняли силою, и прорицатель остался прорицателем до самой смерти. Шарлатан оставил свое имя во всемирной истории наряду с правителями, философами и поэтами; у жрецов было много средств действовать на воображение толпы и подогревать ее суеверие. Жрецы обладали многими медицинскими секретами, и целебная сила их средств увеличивалась верующим настроением пациентов, обращавшихся к их помощи. Чудесные исцеления, производившиеся в храмах Эскулапа, Сераписа и Изиды, могли не быть шарлатанством; они объясняются очень просто и естественно, и, конечно, девять десятых употреблявшихся при них церемоний были не нужны и имели целью подействовать на воображение посетителей. Кроме медицинских сведений жрецы обладали немногими знаниями из опытной физики и химии. Все дело было в господствовавшем настроении массы; то, что теперь показалось бы простым фокусом даже людям, не понимающим его устройства, то казалось грекам и римлянам чудом. Жрецы даже боялись писать о своих проделках; до нас, однако, дошли Pneumatica* Герона, жившего в половине II века до р.Х.

* (Pneumatica - "Пневматика" (от греч. pneuma - дыхание).- Сост.)

Это любопытная книга заключает в себе наставления и рецепты, как делать в храмах чудеса. Тут читатель узнает, что при особенном устройстве храма зажигание огня на алтаре растворяет двери, а погашение его запирает их; можно сделать и так, что если зажечь огонь, то две статуи, стоящие у жертвенника, сделают возлияние, и при этом зашипит змея; при растворении дверей храма может раздаваться звук трубы; словом, разные огненные явления, таинственные звуки, гром и молния, явления духов и теней, странные голоса - все было в распоряжении жрецов и могло по их желанию потрясать воображение и нервы молящихся. Если нужно было сделать чудесное исцеление и поразить всех зрителей эффектною сценою, то нетрудно было это устроить. Стоило нанять какого-нибудь бедняка, и он за ничтожную плату соглашался прикинуться хромым, слепым, сухоруким и потом в данную минуту, на глазах целого города, прозревал и исцелялся. Бывали и периодические чудеса, происходившие каждый год. В Элее три пустые котла запечатывались при всех гражданах и ставились в храм; на другой день печать оказывалась нетронутой; ее вскрывали, и в котлах оказывалось вино, налитое Дионисом. На острове Андросе в праздник Диониса тек из храма ручей вина. Все эти фокусы требовали, конечно, издержек, но они с лихвою окупались приобретаемым влиянием.

В рассказе о Паулине и Мунде видно, до какой степени простиралось в лучших людях того времени доверие к жрецам. Паулина, не отказавшая в собственном теле, конечно, не отказывала в деньгах; рядом с этим рассказом можно поставить другой, не менее характеристичный. В Александрии жрец Сатурна, Тироин, объявил, что его бог желает, чтобы некоторые названные им женщины проводили ночь в храме. Он назвал замечательнейших красавиц города, и мужья этих дам не оказали ни малейшего сопротивления. Вступая в храм, избранная красавица видела только статую бога и с полною верою занимала приготовленное ложе. По собственному механизму лампы гасли, из пустой статуи выходил жрец, а суеверная дама принимала его за воплощение бога и поступала сообразно с этим верованием. И это, как видно по рассказу Руфина, не было случайностью, единичным обманом; та же штука повторялась всякий раз, как того желал жрец.

Об астрологии, о магии и ее видоизменениях скажу коротко*. В их действительное существование верили даже христианские писатели. Евсевий не отвергает чудес Аполлония Тианского и только выводит их из нечистого источника и полагает, что он действовал чародеяниями, при помощи дьявола. Масса языческого народа была тем более расположена верить в возможность магии, что характер самой религии не позволял провести разделительную черту между молитвой и заклинанием. Боги язычества были обоготворенные силы природы, подчиненные известным законам; хотя это представление почти утратилось в греко-римском мире под влиянием антропоморфизма, выработанного поэзиею, однако оно сохранило свою силу в том отношении, что за людьми признавалась способность подчинять себе волю богов при помощи известных обрядов и заклинаний, которым боги не могли сопротивляться. Молитва в римской религии не требовала никакого внутреннего усердия; нужно было исполнить точно форму, и тогда божество должно было удовлетворить требованию молящегося.

* (Астрология (от греч. astron - звезда и logos - учение) - распространенная в древности псевдонаука о будто бы существующем влиянии небесных светил на жизнь и судьбу отдельных людей и народов. Магия (от греч. mageia) - действия и обряды, совершаемые с целью повлиять сверхъестественным путем на явления природы, животных или человека. И астрология, и магия всегда были связаны с религиозными представлениями, с суевериями. )

Плиний рассказывает, что высшие сановники при религиозных актах приказывали читать молитвенную формулу по богослужебной книге; и жрец должен был, во избежание ошибки, повторить за чтецом каждое слово; другой жрец должен был наблюдать за сохранением молчания между присутствующими; сверх того, при чтении молитвы играли на флейте, чтобы заглушить всякий посторонний звук, способный предвещать несчастье. При молитве римлянин покрывал себе голову и зажимал уши, чтобы никакой посторонний звук не помешал действительности молитвенных слов. Некоторые обряды, которым придавали очень важное значение, носят на себе чисто магический характер; когда город находился в опасности, когда государству угрожали враги, то диктатор, назначенный собственно для этой цели, вбивал гвоздь в стену храма Юпитера капитолийского.

С времен Сципионов этот обычай был оставлен, вероятно, потому, что был слишком прост и не соответствовал всем остальным роскошным формам богослужения. Во всяком случае, этот обряд вбивания гвоздя представляет чисто магический характер. Знакомство римлян с иностранными культами могло только содействовать развитию магии. У греков магические обряды были связаны с культом подземных богов, которым служили демоны. Геката была специально покровительницею волшебства, и ее обожание связано с бесчисленным множеством заклинаний и фантастических формальностей. Служение и мистерии фригийской матери богов были проникнуты колдовством. Ассирийские халдеи уже с незапамятных времен примешали к своему сабеизму* элемент астрологии. Представляя себе светила живыми существами, одаренными роковой силой, они старались узнавать свойства их влияния на людские интересы, старались даже по возможности управлять этим влиянием и успели уверить сограждан в своих обширных сведениях и в своем могуществе. В Вавилонии и Ассирии был обычай носить амулеты, в которых, по понятиям народа, сосредоточивалась спасительная сила известных звезд.

* (Сабеизм (от названия аравийского племени сабеев) - доисламская религия, распространенная в свое время на Ближнем и Среднем Востоке, и отличавшаяся культом небесных светил. )

Древняя философия не мешала развитию астрологии и магии. Платон считает звезды божественными существами, одаренными высшим разумом и значительной силой. Аристотель говорит, что светила обладают высшею и божественною душою и имеют несомненное влияние на землю, находящуюся в центре мироздания. Даже пантеистический материализм стоиков допускал, что звезды, как части мирового бога, должны в свою очередь считаться богами и посредством своих движений управлять судьбою низших существ. Полный атеизм системы Эпикура исключал, конечно, вмешательство всякой высшей силы в дела людей, но большинство его последователей проводили только его учение в жизнь и, не заботясь ни о научном его расширении, ни о пропаганде, не могли искоренить в массах веру в магию и астрологию. Таким образом в Риме было множество материалов для развития волшебства; дух религии и философии содействовал его процветанию; суеверное настроение народа с жадностью воспринимало все таинственное и чудесное. Во вседневной жизни представлялось множество случаев, в которых необходимо было или узнать будущее, или изменить в свою пользу естественное течение событий. Если женщине нужно было приковать к себе ветреного мужа или любовника, она добывала любовный напиток philtrum*, приготовлявшийся с разными магическими церемониями. Если дряхлому старику нужно было искусственным образом поддержать гаснущие страсти, он обращался к медицинскому колдовству. Если нужно было извести врага, - и за этим делом обращались к различным заклинаниям. Тиберия обвиняли в том, что он такими чарами убил Германика, и в его доме под половицами были найдены полусгнившие остатки трупов, обгорелые и кровавые кости и свинцовые доски, на которых рядом с именем Германика были написаны разные проклятия и таинственные изречения. При магических церемониях часто требовались человеческие жертвы; при развитии рабства этим потребностям удовлетворять было нетрудно, и владетель, нисколько не задумываясь, мог резать в своих мистериях и взрослых, и детей; до исчезновения раба ни государству, ни закону не было дела. <...>

* (Philtrum - продукт фильтрации каких-то веществ. - Сост.)

Существовал также обычай при важных заклинаниях вырезывать незрелый плод из живота беременной женщины. После смерти императора Юлиана нашли в одном храме, в котором он совершал тайные жертвоприношения, мертвую женщину; она была повешена за волосы, и живот ее был взрезан. Магия подавала повод ко многим злодеяниям и по целям, к которым она стремилась, и по средствам, которые она употребляла. Правительство не раз пробовало выгонять астрологов и математиков, но здесь, как и везде, попытки правительства не могли искоренить зла, лежавшего глубоко в народных верованиях и удовлетворявшего насущным потребностям массы. Тиберий удалил магиков из Италии, сбросил со скалы математика Питуания, а сам постоянно держал при себе астролога Тразилла и, на основании его наставлений, предсказал Гальбе, что он будет императором. Высшие формы магии были некромантия, или вызывание духов, и теургия, или вызывание богов; в ту и в другую крепко верили новоплатоники, в учении которых перемешались результаты строгого мышления и создания болезненной фантазии, верования Запада и Востока, словом - почти все, что выработала языческая цивилизация. - Легковерием народа и его стремлением к сверхчувственному миру и пользовались таким образом и жрецы, и магики, и астрологи, и простые шарлатаны. Даже люди простого звания, нищие и рабы успевали поживиться от суеверия массы. Кругом храмов бродили целые кучи одержимых божеством; немытые, нечесанные, они смотрели диким взором на проходящих, вертели члены, закидывали голову и приходили в состояние полного бешенства, причем произносили отрывистые слова и предсказывали будущее. Этих людей было так много, что для них существовало даже особенное имя, по-гречески теолептики, по-латыни fanatici (fanum - храм). Римские юристы разбирали даже вопрос: если проданный раб окажется фанатиком, закидывающим голову и предсказывающим будущее, то составляет ли такой скрытый порок достаточную причину для уничтожения торга. Из этого ясно, что, во-первых, рабы любили предаваться этому выгодному и нетрудному занятию и что, во-вторых, фанатиков (в специальном смысле) было так много, что на это явление пришлось обратить внимание закона.

Какое общее заключение можно сделать из этого очерка языческих религий? То, мне кажется, что реформа была необходима. Каждый мыслящий и честный человек видел, что положение дел во всех отношениях было из рук вон плохо. Религия истощила свои живые силы; самые заветные догматы были подорваны в общественном мнении; в промысел и в бессмертие души не верили; нравственность не поддерживалась ни страхом, ни надеждою, а к бескорыстной нравственности способны немногие; что осталось из религии, то было вредно; а остались сладострастные мифы и безнравственные мистерии, развращавшие юношество и поощрявшие всякого рода чувственные желания; кровосмесители опирались на примеры Зевса, бывшего любовником матери (Деметры), сестры (Геры) и дочери (Прозерпины); многие любовались на Зевса и Ганимеда; соблазнители девушек и девушки припоминали Данаю, Европу и Леду; воры приносили жертвы Гермесу; публичные женщины становились под покровительство Афродиты. Догматы были подорваны, а обряды только усилились; суеверие притупило ум народа, стеснило творческую фантазию и превратило антропоморфизм в бездушный и бессмысленный фетишизм. Религиозное чувство, последнее убежище народа, выдохлось; остались формы, и, сдавленное ими, мельчало и тупело выроставшее поколение. На это печальное положение дел не могли смотреть равнодушно мыслители. Они жили с народом в совершенно различных сферах; их не слыхал народ; многие гнушались ими, и не без причины; если и случалось народу поймать на лету философскую мысль, он коверкал ее так, что от нее отступился бы сам творец ее... Нужен был и здесь, еще более, нежели в государственной жизни, практический реформатор, любящий "малых сих", знающий их нужды, не пренебрегающий их умственной нищетою, переживший на себе их мелкие горести, их обыденные страдания, на которые так гордо смотрел с высоты мысли и стоик, и эпикуреец. Нужна была любовь; нужно было мягкое сердце; нужна была горячая голова, способная воспламенить других и вызвать их силою из нравственного унижения.

VIII

Философы стояли в самых разнообразных положениях в отношении к мифам и к народному богопочитанию. Все они сходились между собою на том, что считали настоящее положение дела невыносимым и предлагали средства для исправления народной логики и народной нравственности. В предлагаемых средствах замечается самое пестрое разнообразие. Одна сторона откинула всякую религию и в религиозном чувстве видит корень всех современных заблуждений; другая оплакивает упадок религиозного чувства и хочет реформировать господствующую религию, вдохнуть новую жизнь и здоровый разум в одряхлевшие и обессмысленные формы. Мыслители, стоящие посредине, развивают свое нравственное учение, не заботясь о том, чтобы привести его в какие бы то ни было отношения с существующим порядком вещей. Они далеки от полемического характера первых и аналогического* характера вторых; они равнодушны ко всему, что делается вне их мыслящей личности, и возводят это равнодушие в теорию. Они самостоятельным путем доходят до восточного квиетизма**, и только легкая ирония, с которой они относятся к явлениям современности, доказывает, что самоуглубление индейского иоги не в духе западного европейца.

* (Так в тексте. Следует, по-видимому, читать "апологического" (т. е. апологетического) характера. - Сост.)

** (Квиетизм (от лат. quietus - спокойный) - мистическое учение, утверждающее, что религиозное благочестие состоит в смирении, самоуглублении, покое, полном подчинении божественной воле.)

Все очерченные мною группы мыслителей, неверующие эпикурейцы и скептики, верующие платоники и пифагорейцы и равнодушные стоики*-эклектики, отличаются практическим направлением своих учений. Чтобы охарактеризовать их учение, необходимо бросить взгляд назад, на цветущее время эллинизма. Не вдаваясь в историческое изложение развития греческой философии, я ограничусь тем, что в самых кратких чертах обозначу характер тех трех направлений, которые развивались и видоизменялись в рассматриваемую мною эпоху. Платон, Эпикур и Зенон стоят во главе этих трех учений. <...> Философия Платона похожа более на религию, чем на научную систему. Односторонность замечается преимущественно в воззрении мыслителя на человеческую душу. Только мысли дано право гражданства. Чувство, фантазия - вовсе исключены; их надо давить и искоренять. Принимая материю за зло, считая тело тюрьмою души, Платон совершенно уничтожает эстетическое чувство; кто уважает только верность идеи, тот не способен ценить красоту формы и пластичность образа. Свободное творчество и свободная критика должны быть чужды идеальному человеку Платона. Для свободного творчества нужна фантазия, а всякая примесь к божественному разуму оскверняет его, по мнению Платона, и должна быть выбрасываема; стало быть, и фантазия, показывающая идею в образе, вредит и мешает созерцанию истины. Свободная критика ведет к сомнениям и к индивидуальным воззрениям, а то и другое, по учению философа, предосудительно, потому что первое разрушает спокойное созерцание, а второе - придает этому созерцанию своеобразную форму; где нет ни свободного творчества, ни свободной критики, там нет жизни мысли. Сам Платон создал свою философскую систему при помощи фантазии и критики. Желая превратить остальное человечество в конгрегацию верующих адептов, он, подобно Аристотелю, стирает личность, отвергает исторический прогресс и является поборником самого возмутительного деспотизма, какого испугался бы он сам в действительности.

* (Стоики - приверженцы стоицизма. Стоицизм (от названия портика stoa в Афинах, у которого собирались последователи этого учения) - направление в античной философии, получившее распространение в III в. до н. э.-IV в. н. э. Одним из основных положений стоицизма было утверждение, что задача мудреца - познать связь вещей и жить сообразно природе, отрешившись от власти страстей. Своими призывами к смирению, самоограничению, стойкости в жизненных испытаниях стоицизм оказал влияние на раннее христианство. )

IX

Учение, диаметрально противоположное платонизму, развил Эпикур (340-270 до р.Х.). Принимая свидетельство наших чувств за единственный достоверный источник знания, Эпикур не строит никакой теории; о мироздании он знает только то, что все сложилось само собою, по внутренней необходимости, без вмешательства богов и высших бестелесных существ. Как все это сложилось, Эпикур объясняет гипотезою, не придавая ей значительной важности. Все в природе, по мнению Эпикура, бесцельно, случайно и между тем основано на естественной связи причины и следствия. Все учение имеет практическое направление. Эпикур хочет уничтожить суеверие и понимает под этим именем идею божества и промысла. Для этого он доказывает бесцельность создания и отсутствие того мирового разума, который Платон воплотил в личности демиурга. Не отходя ни на шаг от мира видимых явлений, Эпикур на непосредственном наблюдении физических законов строит свою гипотезу о происхождении мира. Он принимает вечность материи, потому что ничто в мире не уничтожается и не возникает из ничего; согласно с новейшей теорией, Эпикур полагает, что все тела состоят из атомов; эти атомы, по его мнению, носились в пространстве, потом, сталкиваясь между собою, приходили в вращательное движение, образовали тела и принимали разные свойства, как-то: цвет, форму и теплоту. Атомы вечны; соединения их между собою временны. На постоянном их переходе из одной формы в другую основано кругообращение материи, явления рождения и смерти, развития и размножения. Душа человека, по мнению Эпикура, состоит из тончайших атомов, не имеющих даже ощутительного веса. Эти атомы распространены по всему телу, а те, в которых заключается сила мышления и чувства, живут в груди. При разрушении тела атомы души мгновенно разлетаются, и таким образом прекращается сознание и уничтожается личность. Это воззрение эпикурейцы считают очень утешительным, потому что оно избавляет от веры в ужасы преисподней. Эпикур принимает совершенную свободу воли и отвергает предопределение и фатализм. Развитие отдельного человека и всего человечества он объясняет естественною связью причины и следствия.

К народной религии Лукреций относится так: "Подавленная тяжелым культом, человеческая жизнь лежала во прахе; религия, возвышаясь над смертными, показывала с неба страшную голову, наполнявшую их ужасом. Смертный грек первый решился взглянуть ей в глаза <...> Ни храмы богов, ни молнии, ни грозный ропот неба не остановили его; <...>. Живая сила духа превозмогла; он вышел за пламенеющие пределы мира и работою мысли измерил все необъятное. И вот победитель рассказывает нам, что может случиться и что невозможно; <...>. И теперь религия в свою очередь побеждена и брошена под ноги; нас победа возносит до неба. Я боюсь, ты упрекнешь меня, что я ввожу тебя в школу безбожия и ставлю на путь преступления. Напротив, эта религия гораздо чаще порождала зло и несчастье. Вспомни, как ужасно избранные вожди Данаев, лучшие люди, в Авлиде обагрили кровью Ифигении жертвенник Артемиды. <...> Ее, невинную деву, в самый день свадьбы, родной отец собирается зарезать на алтаре, чтобы флот дошел счастливо с попутным ветром; вот сколько бедствий могла причинить религия".

Это место Лукреция указывает на две черты эпикурейского миросозерцания. Во-первых, Лукреций не отличает религию от суеверия и отвергает внутренние основы религиозного чувства, полагая, что изучение природы подрывает всякое благоговение. Во-вторых, он преследует в религии не столько внутреннюю нелогичность, которую он в ней подозревает, сколько безнравственность, которую влечет за собой дух греческого религиозного миросозерцания. Стало быть, первая черта указывает на обширность эпикурейского отрицания, а вторая на практическое направление этого отрицания. Эпикуреизм почти не отделяет очищенного идеализма Платона и фатализма стоиков от заблуждений народной религии. <...>

Что особенно отличает философию Эпикура - это полная свобода мысли <...> Пусть фантазия свободно творит свои образы, пусть чувство манит к таким представлениям, которые непонятны трезвому критическому уму, Эпикур не отвергает этих причудливых, но прелестных созданий. Он только не дает им практического значения, не позволяет основать на них теорию мироздания <...> из этих данных можно вывести заключение, что личность человека в системе Эпикура пользуется таким уважением и такою свободою, каких не знала до него классическая древность.

Боги у Эпикура существуют как свободные создания фантазии и не связывают людей никакими практическими обязательствами. Так как в жизни люди с ними не сталкиваются, а после смерти человеческая личность уничтожается, то представление этих богов совершенно уживается с Эпикуровым атеизмом. Нравственная философия его по своему духу находится в органической связи с его понятиями о богах и их отношении к людям. В ней проводится та мысль, что благо неделимых* должно быть конечною целью всякой человеческой деятельности. Не признавая закона, данного свыше, Эпикур считает единственным безусловным добром наслаждение, единственным безусловным злом - страдание. <...> Всякое наслаждение имеет конечною целью уничтожение страдания, и потому высшее благо для человека есть душевное спокойствие и телесное довольство, происходящее от удовлетворения всех потребностей. Чем малочисленнее эти потребности, чем они скромнее, тем легче могут они быть удовлетворены, и потому тем достижимее идеал блаженства.

* (Слово "неделимое" представляет собой кальку с латинского слова "индивидуум".)

По мнению Эпикура, пишет Целлер, "не пьянство и пиры, не любовь к женщинам, не удовольствия стола делают жизнь приятною, а трезвый ум, исследующий причины нашей деятельности и наших стремлений и прогоняющий величайших врагов нашего спокойствия - предрассудки". Наслаждения и страдания души, по мнению Эпикура, сильнее физического удовольствия и физической боли; <...> состояние души, воспоминающей о прошедшем, смотрящей в будущее и наслаждающейся созерцанием мысли, может заглушать или ослаблять страдания тела.

Впрочем, Эпикур нигде не высказывает стоического презрения к страданию; он утешает страждущих более доступной идеей. "Сильные страдания, - говорит он, - продолжаются недолго, а при посредственных страданиях может быть наслаждение, до некоторой степени заглушающее и перевешивающее боль". Эпикур не отделяет блаженства от добродетели, но говорит, что не добродетель сама по себе делает человека счастливым, а то наслаждение, которое из нее выходит. Добродетель не составляет для него цели, это только средство достигнуть блаженной жизни, но зато он считает это средство верным и необходимым. Мудрец Эпикура стоит выше страдания, но не требует этого от других людей, и потому способен чувствовать жалость, <...> он не презирает наслаждения, но управляет своими чувственными стремлениями и, умеряя их силою мысли, не позволяет им оказывать вредное влияние на его жизнь. Мудрец стоит выше обстоятельств и может быть счастлив во всяком положении. "У Эпикура, - говорит Целлер, - выразилось стремление, общее всем школам после аристотелевской философии, - дать человеку свободу и самостоятельность и сделать его независимым <...>". Отдельные правила жизни, предписанные Эпикуром, направлены к тому, чтобы умерить страсти и похоти и таким образом привести человека к полному довольству собою и жизнью. Внутреннее спокойствие составляет счастье мудреца, которого не отнимут у него ни бедность, ни знатность; естественным потребностям удовлетворить не трудно, а от удобств, составляющих роскошь жизни, мудрец не отказывается, но не ставит от них в зависимость свое внутреннее довольство. Не подавляя чувственности, Эпикур умеряет и ограничивает ее. Мудрец не должен жить циником или нищим; он может наслаждаться всеми удобствами жизни, <...> нужно только, чтобы случившаяся потеря этих благ не сделала его несчастливым; "его умеренность, - говорит Целлер, - состоит не в том, что он немногим пользуется, а в том, что он в немногом нуждается". Циник с умыслом бросает удобства жизни, эпикуреец умеет только при случае обходиться без них.

Циники и стоики насилуют природу человека, а эпикурейцы только приводят ее в естественные границы и дают ей разумное направление. Эпикуреец не боится смерти <...> эпикуреец не ищет смерти, но умеет в случае надобности помириться и с нею. Он постоянно ищет возможно лучшего и в то же время довольствуется наличным. В нем соединяется элемент движения с элементом спокойствия; это соединение по самой сущности своей исключает и тревогу, и апатию. - "Эпикур,- пишет Сенека, - одинаково осуждает тех, кто стремится к смерти, и тех, кто ее боится <...>".

Ослабляя узы тех отношений, в которые человек поставлен рождением, как гражданин государства и как член семейства, Эпикур придает особенно важное значение тем связям, которые основаны на взаимной наклонности. Он высоко ценит дружбу, называет ее высшим благом жизни и говорит, что мудрец может даже решиться для друга на величайшие страдания и смерть. И это нисколько не противоречит эгоистическому* духу всего учения; умирая за друга, эпикуреец не насилует своей природы: он делает это потому, что ему легче умереть, нежели видеть или знать, что умирает или страдает его друг.- Если прибавить к этой характеристике эпикуреизма известия о личном характере Эпикура, отличавшеюся кротостью, любящим сердцем, преданностью к друзьям и гуманностью к своим рабам, то не трудно будет убедиться, что вся его нравственная философия основана на непосредственном чувстве и потому носит на себе характер неподдельной искренности. Эпикур не заботится о том, чтобы провести в своем учении до конца какую-нибудь идею, <...> если его положения не всегда вытекают одно из другого, то, по крайней мере, все они вытекают из одного миросозерцания <...> Это учение должно было действовать на различных людей различно, и результаты его влияния должны были резко отличаться друг от друга, смотря по личному характеру воспринимавшего его человека. Ни одно учение не открывает такого обширного поля свободе личности, и потому ни одно учение более эпикуреизма не подает повода к злоупотреблениям. Нет ничего легче, как оправдать им всякую безнравственность. "Мне это доставляет наслаждение, я так и поступлю", - говорили многие порочные люди древности, опираясь на Эпикура, которого они не понимали или не хотели понимать.

* (Во взглядах Писарева и других революционно-демократических деятелей 60-х годов термину "эгоизм" был придан особый смысл. Эгоизм истолковывался как право личности на существование и нормальное человеческое развитие. Именно в этом смысле Писарев характеризовал учение Эпикура как "эгоистическое".)

В Риме учение Эпикура рано нашло себе многочисленных последователей. Замечательнейшим и самым талантливым толкователем Эпикура был бесспорно Лукреций. Его знаменитое стихотворение о природе вещей служит главным источником для изучения эпикуровой физики. После Лукреция Эпикур не выдерживает ничьей научной обработки и остается до падения греко-римского мира без всякого изменения. Замечательно, что эпикуреизм не породил философских сект; кто предавался ему, тот предавался всей душою, принимал все миросозерцание учителя и, успокоившись на нем, проводил в жизнь его советы, не заботясь о дальнейшей их теоретической разработке. Таким замечательным эпикурейцем был Лукиан Самосатский, обслуживавший с точки зрения своей школы и осмеивавший с неподражаемым остроумием несообразности и грязные стороны современного ему язычества. Деятельность этого Вольтера древности была чисто практическая, в умозрительные исследования он не пускался; основывать свое учение на новых доказательствах, отстаивать его верность и таким образом доставлять ему влияние на массы он считал излишним и шел к той же цели путем отрицания и ожесточенной полемики с существующим порядком вещей. Если Лукиан может быть принят за представителя умственных стремлений позднейшего эпикуреизма, то эротические поэты, подобные Горацию, Проперцию и Тибуллу, могут считаться представителями его нравственных тенденций, как их понимало разлагающееся общество императорского Рима. Гораций в своих сатирах приближается к идеалу эпикурова мудреца; но зато Гораций в одах и эпизодах, <...> извращая его истинный смысл, оскорбляет иногда эстетическое чувство читателя своими песнями публичным женщинам и растленным мальчикам.

Еще ниже стоят в эстетическом и нравственном отношении Тибулл и Проперций, певцы грязной чувственности. Конечно, если принимать их за представителей эпикуреизма, то можно от него отвернуться с презрением. Но даже сама мыслящая древность смотрела на эпикурейцев иначе и понимала, что эти неглубокие дилетанты, несмотря на обширное влияние свое на толпу читателей, не могут быть поборниками философского учения. Ни Цицерон, ни строгий стоик Сенека не любили эпикуреизма, а между тем оба они сознаются, что современные им последователи Эпикура были большей частью честные люди, дорожившие жизнью мысли и понимавшие бескорыстную и искреннюю дружбу. Я больше не возвращусь к эпикуреизму и потому выставлю здесь выдающиеся черты его влияния на нравственность и его отношения к народной религии. Он поощрял развитие чувственности в неразвитых людях, не бывших в состоянии подняться на высоту философской мысли. Он избавлял от страха загробных наказаний и снимал таким образом последнюю узду с животных страстей человека. Людей с тонким умом и развитым эстетическим чувством он приводил к сладкому спокойствию <...> С религией вообще он был в открытой и непримиримой вражде и потому не мог иметь на народ никакого влияния. Верующие язычники ненавидели эпикурейцев наравне с христианами и выгоняли их, как безбожников, из храмов и мистерий. - Несравненно большим влиянием пользовались поэты, разрабатывавшие по-своему нравственное учение Эпикура. Те не касались личностей богов, не преследовали суеверия, а только подрывали отвлеченные догматы, которыми не особенно дорожил народ. К тому же, когда протест против религии выражался в заманчивой форме апологии чувственности, он всегда находил себе доступ и вызывал сочувствие.

Эпикуреизм сам по себе не есть безнравственное учение, но что он содействовал развитию безнравственности и тупой изнеженности в массах - это составляет общепризнанный и очень понятный факт, основанный на степени умственного и нравственного развития воспринимавших его личностей.

X

Стоицизм, основанный Зеноном (340-260 до р. X.) и стоящий посредине между платонизмом и эпикуреизмом, принимает только два неразлучные между собою начала, материю и движущую ее силу, которая, взятая в полной совокупности, может быть названа мировою душою или богом. Весь мир составляет один огромный организм, а отдельные существа могут быть рассматриваемы как его члены. Все эти члены связываются между собою единством оживляющего их начала, мирового огня, который в то же время составляет управляющую миром необходимость и причину жизни и движения. Эта необходимость исключает всякую случайность и подчиняет себе все, что совершается в мире. Бог проникает собою все сущее, и весь стоицизм представляется, таким образом, фаталистическим и пантеистическим материализмом*. На основании этого пантеизма части божества, звезды, земля, море, реки и пр. являются в свою очередь богами и заслуживают божеских почестей. Звезды управляют судьбами низших существ, но сами оне, вместе со всею вселенною, подвержены гибели и сгорят в великом мировом пожаре, который, по мнению стоиков, повторяется периодически, через известное число тысячелетий. Сходясь с Эпикуром в материалистическом воззрении, стоики не доходят, однако, до того холодного и трезвого эмпиризма, которым отличается изложенное мною выше учение. Эпикур отвергал в природе разумность и не видел в мироздании никакой общей цели; Зенон и его последователи утверждают, что все в мире устроено с самой благой целью; все, по-видимому, бесполезное, безобразное и вредное, имеет в природе свою особенную прелесть; даже нравственное зло произошло не как случайное уклонение от нормы; оно произведено сознательно, как оттенение добра, по тому необходимому закону симметрии, по которому всякое существо или свойство должно иметь в природе свою противоположность.

* (Фатализм (от лат. fatalis - роковой, fatum - рок, судьба) - вера в предопределенность событий судьбой, роком.

Использование Писаревым термина "пантеистический материализм", кажущегося парадоксальным, имело все основания. В различных философских системах пантеизм выражает как идеалистические, так и натуралистические и материалистические тенденции. В пантеистических концепциях нередко скрывались натуралистические тенденции, растворявшие бога в природе и приводившие к материализму, представляя собой учения, оппозиционные по отношению к господствующему теистическому религиозному мировоззрению. О близости в ряде случаев пантеизма к атеизму писал Ф. Энгельс (см. Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 7, с. 370).)

Так как зло является, таким образом, творением необходимости, то преступник не может быть ответственным в своем поступке. Правда, этот фатализм <...> не уничтожает наказания, которое оправдывается тем же фатализмом, но зато он уничтожил бы понятие человеческой свободы и подавил бы в адептах учения всякую энергию к самостоятельной деятельности; чтобы спасти это драгоценное понятие, надо было погрешить против последовательности. При преобладании практического интереса над чисто научным это не представляло большого затруднения, и Эпиктет говорит, что человек может свободно распоряжаться внутренними деятельностями своего духа и что от него зависит судить, жалеть и избегать. Человеческая душа материальна; в ней больше эфира или божественного огня, нежели в неодушевленных и неразумных существах, и потому она обладает разумом, волею и самосознанием. Все это подвержено уничтожению, т. е. частицы эфира после разрушения тела присоединяются к общей массе мирового огня или переходят в новые материальные формы, а личность во всяком случае теряет самосознание и, следовательно, бытие. В частностях школа была несогласна внутри себя насчет судьбы души. Одни полагали, что разрушение ее происходит в минуту смерти, другие давали ей жить до мирового пожара, третьи думали, наконец, что до мирового пожара доживут в очищенном виде души мудрецов, а что обыкновенные и низкие души разрушатся вместе с телом. В отношении к народной религии стоики держали себя двойственно и довольно нерешительно. Большинство мифов они считали нелепыми или безнравственными, но, презирая их в душе, советовали уважать в них существующий порядок вещей. Храмов, говорят они, не должно было бы строить, но ради народа в них должно вступать с благоговением. Многие мифы они старались толковать аллегорически, отыскивая в них физическое значение. Обоготворению людей они не сопротивлялись, потому что при их пантеистическом воззрении можно было обожать все, в чем проявляется эфир. Мантику* они защищали, находя, сообразно с своим фатализмом, естественную связь между предзнаменованиями и предсказываемыми ими событиями. Та же божественная сила, рассуждали они, которая распорядилась будущим, побуждает, например, жреца выбрать такое жертвенное животное, во внутренностях которого окажутся соответствующие знаки. Стоики не признают, подобно Платону, противоположности между материей и разумом. Вся добродетель, по их учению, заключается в знании. Идеальный мудрец стоической школы обладает всей полнотою разума, науки и добродетели; у него нет мнений, потому что он все знает достоверно; нет страстей, потому что у него есть все, и он, следовательно, ничего не желает. Он совершенно свободен, не может ничего потерять, потому что то, что он считает своим, неотъемлемо, он ни в ком не нуждается для своего блаженства и отожествляет свой разум с божественной необходимостью, так что при столкновении с разными событиями заранее предвидит их и совершенно мирится с ними. Так как мудрец совершенно свободен и высшая цель его состоит в достижении философской бесстрастности, то эта цель оправдывает всякие средства и открывает поприще для самого необузданного произвола личности. Самые страшные преступления позволительны, если они ведут мудреца к его цели.

* (Мантика (греч. mantike) - гадание, прорицание.)

Здесь стоицизм показывается с такой стороны, которая может действовать на массу так же вредно, как и теория наслаждения Эпикура, потому что каждый волен считать себя за мудреца и поступать сообразно с этим достоинством. В этом отношении стоицизм хуже эпикуреизма и как умозрительная система, и как школа практической нравственности. Его последнее положение нелогично и безнравственно. Становясь на пьедестал абсолютной добродетели, стоики, сами того не замечая, подставляли на место ее удовлетворение своим личным целям и влечениям и очень наивно оправдывали своею личною прихотью грязные слабости и поступки. <...>

Так как истина одна, то разумная деятельность всех людей должна быть тожественна, потому что она воплощает в себе общий закон. Этот общий закон связывает между собою отдельные личности в гражданское общество. Действуя собственно для себя, стоический мудрец действует в то же время на общую пользу, потому что его интересы и стремления не расходятся с законами необходимости <...> Что эта мысль исключает позволительность преступления - это ясно, так что разобранное мною положение стоиков опровергается даже их собственным учением. Сильнее других членов гражданского общества связаны между собою люди, сознающие свою разумную природу и свое назначение, т. е. мудрецы <...> Эти мудрецы составляют в учении стоиков хотя не замкнутую, но гордую аристократию, смотрящую очень презрительно и враждебно на все, что не входит в ея состав. Гражданская деятельность, к которой направляет стоицизм своих адептов, имеет целью благо стоических мудрецов, а не массы, к которой большая часть мыслителей древности относилась с известным стихом Горация: Odi profanum vulgus et arceo!..*

* (Odi profanum vulgus et arceo!.. (лат.) - Противна чернь мне, таинствам чуждая!.. - строка из оды Горация "К хору юношей и девушек". - Сост.)

Так как трудно управлять произвольно народом, которому не сочувствуешь, то Хризипп выражает ту мысль, что государственный человек должен непременно навлечь на себя неудовольствие богов или народа. Позднейшие стоики разошлись еще более с народными стремлениями и стали советовать мудрецу удаляться от государственных дел, чтобы сохранить в неприкосновенности чистоту своей личности и спокойствие внутреннего мира. Эпиктет советует даже избегать супружеской жизни, чтобы остаться независимым от всякого постороннего влияния, омрачающего блаженство созерцательного мышления. Стоицизм под влиянием исторических обстоятельств отрывается, таким образом, от практической жизни и теряется в аскетизме, развившемся во 2-м и 3-м веке по р. X. под влиянием восточной философии, пережившем язычество и принявшем такие громадные размеры в христианском подвижничестве, столпничестве и постничестве.

XI

Эти элементы разрабатывались мыслителями последних дней римской республики и первых веков империи. Учения Платона, Эпикура и Зенона господствовали над умами и находили себе более или менее верных и талантливых толкователей и распространителей. Для моего предмета всего важнее отношение этих мыслителей к народной религии, и потому я расположу характеристики их учений сообразно с этим направлением исследования. Всего враждебнее смотрели на религию эпикурейцы; их идеи просты и ясны; они не хотят никакого соглашения, никакого мира и отрицают все, что не может быть осязательно доказано и ощупано. Такое простое учение не могло получить особенно значительного научного развития; опираясь непосредственно на опыт, оно могло измениться только тогда, когда бы в области опытных наук произошли какие-нибудь значительные открытия; творческой фантазии в этой трезвой системе не было места, и потому один мыслитель не мог силою собственной мысли ни опрокинуть дело предшественника, ни надстроить над его зданием свое новое. "Эпикурейская философия <...> - говорит Целлер,- <...> до такой степени довольствовалась учением своего основателя, что не пыталась даже развивать его дальше <...>". Это доказывает, что эпикуреизм был крайней оппозицией; дальше человеческая мысль не могла идти в отрицании; сомневаться в свидетельстве чувств и в собственном существовании можно только для упражнения в диалектике, потому что если бы даже видимые предметы были призраками, то они оказывали бы практическое влияние, и потому мы поневоле должны были бы обращаться с ними как с действительно существующими вещами. Итак, кто доходил до простого и крайнего отрицания, для того невозможно было ни воротиться к полуфантастическим теориям стоиков и платоников, ни уклоняться в сторону и начать собою новое направление философского исследования. Это очень естественно. Если я принимаю сверхчувственный мир, то я могу себе представить его не так, как себе вообразит его другой, соглашающийся со мною в факте существования. Если же я его отвергаю, то соглашаюсь буквально со всеми отвергающими. Поэтому и понятно, что эпикуреизм не дробился на секты и что, напротив того, стоики и платоники развивали каждый свое учение, придерживаясь только основных начал своей школы. Об эпикуреизме было уже говорено достаточно; что касается стоиков и платоников, то каждая отдельная личность мыслителя заслуживает оценки и изучения.

Цицерон, как всеобъемлющий ум, конечно, не мог обойти философских вопросов миросозерцания. Но, как государственный человек и оратор, он занимался умозрительною частью философии настолько, насколько это было необходимо для составления себе определенных убеждений и ясного плана действий. Этика представляется ему важнейшей частью философии, и он постоянно жертвует строгой последовательностью нравственному достоинству и практической применимости. Он не открыл собою нового пути в философском мышлении, но представил в своих многочисленных сочинениях критику главных систем и, критикуя их положения, составил и сформулировал свои убеждения, принимая из каждой школы то, что казалось ему истинным. Этот эклектизм иногда ведет его к противоречиям, потому что он руководствуется не бесстрастным мышлением, а преимущественно нравственным и эстетическим чувством. Как эклектик, Цицерон положительно отвергает только эпикуреизм и колеблется между платонизмом, стоицизмом и философией Аристотеля.

В стоической этике ему нравится отожествление добродетели с блаженством, но ему кажется, что стоики требуют от человека слишком многого и что идеал стоического мудреца неосуществим в действительности. Перипатетиков* он упрекает в том, что они отделяют блаженство от добродетели, но соглашается с ними в том положении, что не должно отрываться от физической природы, а, напротив, заботиться о ней и поддерживать ее умеренным удовлетворением потребностей. Цицерон признает существование бога и приводит в пользу этого мнения два главных доказательства. Во-первых, он видит во всем мироздании разумную идею и определенную цель и потому необходимо принимает мыслящую личность творца и мироправителя. Во-вторых, религия, по его мнению, практически необходима, потому что без нее погибла бы всякая нравственность и всякая возможность общественной жизни. Он говорит, что существо бога не может быть определено, но предполагает, что бог один и что он дух или что его тело состоит из очень тонкой материи. С народной религией римлян Цицерон и не пробует мириться в области мысли. Он откровенно говорит, что она годится только для массы и что ее должно поддерживать как полезную в политическом отношении. Вообще у Цицерона преобладает утилитарный взгляд на религию, и он дорожит только теми догмами, которые, по его мнению, возвышают человеческое достоинство. Бессмертие души ему дорого, и он старается верить в него, но практическое направление его исследований побуждает его во что бы то ни стало отделаться от страха смерти, и потому он делает предположение и на тот случай, если бы душа уничтожалась с разрушением тела; тогда, рассуждает он, все-таки не будет страдания, потому что небытие исключает способность ощущать. Это предположение, однако, нигде не выражено твердо и положительно; везде, напротив того, Цицерон говорит о бессмертии души как о факте, в котором он почти совершенно убежден, и как о догмате, которым он глубоко дорожит. Что касается до загробных наказаний, он считает их баснями, оскорбляющими достоинство бога и человека.

* (Перипатетики - сторонники перипатетизма - учения древнегреческого философа Аристотеля. Название получили от греч. peripatos - "(крытая) галерея", служившая лекционным залом.)

XII

Стоицизм, насильственно отрывавший человека от внешнего мира и заставлявший его довольствоваться своим внутренним я, находил себе многих приверженцев в такое время, когда всякий честный человек смотрел на окружающий порядок вещей с ужасом и отвращением. Когда над всем образованным миром господствовал какой-нибудь Калигула или Нерон, когда он безнаказанно выгонял философов и заставлял римских дам выходить на арену, когда аристократия превратилась в толпу льстецов и доносчиков, а религия в безалаберный набор суеверных обрядов, тогда лучшие люди, конечно, принуждены были сосредоточить свои нравственные силы и замкнуться в самих себе. Трудно было человеку с светлым умом и теплым чувством думать о гармоническом наслаждении жизнью, когда на каждом шагу встречались насилие и произвол, цинизм разврата, тупоумное суеверие и легкомысленное отрицание. Некоторые лучшие государственные люди империи представляют в своей личности воплощения стоического мудреца, довольно близко подходящие к идеалу. Каний Иул, Тразеа Пет, любимец Тацита, и Гельвидий Приск были мучениками своих убеждений и прославили стоическую школу своими страданиями и смертью. В то время, как они проводили в жизнь стоические положения, другие деятели развивали в своих сочинениях начала этой нравственной философии. Из них заслуживают особенного внимания Сенека, Музоний Руф и Эпиктет. Все они отличаются преимущественно практическим направлением и смотрят на логику и на физику как на вспомогательные науки нравственной философии.

Люций Аппий Сенека, знаменитый современник и наставник Нерона, подобно Цицерону сближает стоицизм с действительностью и старается смягчить строгость его нравственных требований. Он соглашается с основными положениями своей школы и даже с риторским одушевлением развивает мысли о том, что добродетель есть высшее и единственное благо, что всякий не мудрец порочен и что все принадлежит мудрецу. Рядом с этими восторженными изречениями встречаются мысли, ограничивающие их значение; как человек богатый, Сенека сознается, что материальные блага содействуют во многих отношениях тому внутреннему довольству, которое доставляет добродетель. Как придворный, он советует сносить с покорностью оскорбления со стороны людей, стоящих высоко на ступенях общественной лестницы. Жизненный опыт, очевидно, поколебал в Сенеке веру стоиков во всемогущество разума и нравственной воли. Люди, по его мнению, порочны и от природы расположены ко злу. Поэтому он ограничивает нравственные требования своей школы, формулируя их так: "Мы должны сообразоваться с волею богов настолько, насколько нам позволяет наша человеческая слабость". Полагая, что эта слабость есть нормальное свойство человека, Сенека говорит, что вся жизнь есть мучение и что только смерть спасает от ее волнений и тревог. Здесь, очевидно, материя признается источником зла, и ей противополагается духовное начало, которого не признавало материалистическое учение древних стоиков. Сенека с любовью развивает учение о промысле и представляет бога существом любящим, отцом добродетельных людей, заботящимся о них в жизни и посылающим им даже несчастья с благою целью, как испытания и как средства развить силу характера. Бог, которого уважает и любит Сенека, не имеет ничего общего с личностями древнеримских и олимпийских богов. К народной религии он стоит в совершенно враждебных отношениях. Он прямо называет ее суеверием и открыто глумится над "неблагодарною толпою богов", но, видя в догматах и обрядах культа государственное учреждение, Сенека советует уважать его, чтобы не подавать соблазна необразованному народу. Сам же он признает только того бога, который живет в пас и в мире как духовное и живительное начало. Все религиозные упражнения, по его мнению, излишни, не нужно ни молитвы, ни поднятия рук к небу, пи жертвоприношений.

Люций Музоний Руф, учивший также при Нероне, но переживший Сенеку и умерший уже при Тите, относится иначе к народной религии. Он принимает всех мифологических богов за действительно существующие личности и говорит даже, что они питаются испарениями воды и земли; сообразно с этим он говорит о душе человека, что она родственна с богами по своей сущности и состоит из материи, которая может быть повреждена и испорчена влиянием воздуха, воды и других тел. Все внимание Музония устремлено на нравственную философию; философия, по его мнению, равняется добродетели, она учит нас познавать и применять к практике правила нравственности и потому может, как думал Музоний, совершенно исправить недостатки общества и навсегда излечить его нравственные болезни. Потому философия не должна быть достоянием немногих избранных, пусть учатся философии богатые и бедные, вельможи и земледельцы, мужчины и женщины. Видно, что в рядах мыслителей стали сознавать необходимость обновления жизни посредством распространения в массах честных и твердых убеждений, принятых сознательно и осмысленных самодеятельным размышлением каждого. Тот умственный аристократизм, которым были проникнуты древние стоики и Аристотель, уступает место более гуманному и широкому пониманию человеческой личности. Является сознание, что человек, как человек, имеет известные права и что эти права должно хранить и уважать. Музоний Руф предназначает свои философские сентенции для всех; он говорит, что за плугом и за лопатой можно научиться необходимому; человечеству нужно было много пережить и передумать, чтобы от резкого аристократизма Аристотеля возвыситься до этого почти христианского воззрения на "нищих духом", т. е. не на мудрецов. Предписывая правила жизни для всех, Музоний входит в подробности домашнего быта и, не ограничиваясь начертанием одной руководящей идеи, говорит о том, что нужно употреблять в пищу, как одеваться и как устраивать жилище. Он старается привести человечество к естественному состоянию, которое в его глазах сливается с состоянием первобытной дикости. Он советует воздерживаться от мясной пищи и, по возможности, освобождаться от всяких искусственных потребностей.

Аскетизм новопифагорейцев находил себе приверженцев во всех школах: господствующая изнеженность бросалась в глаза всем практическим мыслителям; они в ней видели не проявление, а источник нравственной порчи и потому вооружились против нее всей силой диалектики. Эклектик Секстий, стоик Музоний Руф, платоник Плутарх и новопифагореец Аполлоний Тианский сходились между собою в своих практических предписаниях, хотя теоретические доводы, которыми они их поддерживали, были различны и сообразовались с характером той философской школы, к которой они принадлежали. Требуя от человека естественного образа жизни, Музоний Руф значительно отклоняется от духа первобытного стоицизма. Идеал, к которому он стремится, есть нравственная чистота, а не безмятежность духа. Известное положение стоиков о позволительности преступления находит себе в нем горячего противника. Советуя воздерживаться от мясной пищи, он, однако, не хочет привести человека к умерщвлению плоти, потому что это не естественное состояние. Брачную жизнь он одобряет, но прелюбодеяние, вытравливание зародышей и выкидывание рожденных детей возмущает его нравственное чувство. Вообще, предписания Музония можно рассматривать как сформулированные убеждения человека, одаренного здравым смыслом и правильным нравственным чувством. Под руками Музония философия сошла с той высоты, на которой она была доступна немногим специально приготовленным людям, но не приобрела еще той живой привлекательности, которая заставляет массы народа идти за проповедником и с благоговением слушать его поучения. Музоний был мыслитель, спускавшийся до толпы, а народу нужен был практический деятель, который, возвысившись до живого понимания идеи, не потерял бы знания жизни и живого сочувствия к потребностям и стремлениям массы. Музоний в своих столкновениях с действительностью обнаруживал самое наивное незнание жизни и непонимание человеческого сердца. Отправившись парламентером в военный лагерь, он простодушно стал развивать перед солдатами Веспасиана философское учение о благах мира и об опасностях войны, и речь его так надоела раздраженным легионариям, что они прогнали и чуть-чуть не побили непризнанного проповедника.

То же направление отличает собою рассуждения знаменитого Эпиктета, ученика Музония Руфа, записанные, как известно, Аррианом. Эпиктет яснее своего учителя понимает свое положение: он сознает в себе человека мысли и решительно отказывается от роли проповедника. Его интересовали преимущественно вопросы практической нравственности, но он относился к ним как строгий мыслитель и не делал в пользу практической жизни ни одной уступки. Он хотел возвысить жизнь до уровня мысли и сам умел осуществлять в действительности строгие предписания стоической нравственности. Он был беден и изуродован бывшим своим господином, Эпафродитом; на его стоическое учение недоброжелательно смотрело правительство, и при Домициане он принужден был вместе со всеми философами вообще удалиться из Рима. Все эти испытания он переносил твердо и безропотно, как говорят его биографы. Будучи строгим к самому себе, он был строг и к другим и, побеждая в себе человеческие слабости, не хотел признавать их в других. Поэтому во всем его учении нет того характера мягкости, которым отличаются рассуждения Музония. Эпиктет не возмущается грязным преступлением, но и не выражает сострадания к неосторожному проступку; в том и другом он видит ошибку, происходящую от ложного представления, и к тому и к другому относится с презрительной бесстрастностью. С той высоты мысли, с которой он смотрит вниз на людей и на жизнь, он не видит тех оттенков различия, которые отмечают в практической жизни обыкновенные люди. Аристотель и простой работник, свободный человек и раб, богач и бедняк, счастливый и несчастный - все равны между собою, и ко всем этим людям Эпиктет относится одинаково строго и бесстрастно. При таком взгляде на вещи нужно было отказаться от всякой попытки изменить действительность в свою пользу; к чему было трудиться, бороться с препятствиями, сталкиваться с людьми, когда можно было помириться со всяким положением, перенести всякие притеснения и остаться во всяком случае свободным, добродетельным и счастливым. Бороться с обстоятельствами значило тратиться на мелочи. Надо было переносить все и блаженствовать мыслью в невозмутимом покое внутреннего своего мира. Эпиктет советует мудрецу, стремящемуся к этому блаженству, отказаться от политической деятельности и даже от брачной жизни. Он сходится в этом отношении с аскетическими предписаниями новопифагорейцев, но между тем и другими большая разница в преследуемых целях.

Новопифагорейцы, основываясь на учении о переселении душ и твердо веря в загробное существование, представляют себе всякого рода воздержание как средство сохранить свою чистоту и улучшить свою судьбу после смерти; следственно, их цель лежит за пределами земной жизни. Эпиктет, напротив того, не верит в бессмертие души и несмотря на то презирает все внешнее и материальное только для того, чтобы не зависеть от него и стоять выше случайности. Новопифагорейцы обещали много в будущем и, действуя на воображение верующей массы, могли увлечь ее за собою; Эпиктет говорит только уму, не утешает человека никакими обетованиями и требует самоотречения холодного, рассчитанного, чуждого тому энтузиазму, который производит восторженных мучеников и подвижников. Это самоотречение можно назвать беспредметным; человек отрекается от жизненных радостей не во имя высшей, воплощенной идеи добра, не во имя любви к ближним, а только потому, что эти радости могут со временем изменить. Эти соображения для народа были слишком дальновидны и холодны; ему было доступнее учение платоников и пифагорейцев, говоривших о загробной жизни и воле живых богов, или нравственная философия Эпикура, ограничивавшая все настоящею минутою и призывавшая к обильному наслаждению дарами жизни. Бескорыстный аскетизм и неутешительный материализм стоиков одинаково отталкивали народ от их учения. Наслаждение презиралось; взамен его не обещалось ничего лучшего; практических улучшений, реформ в политической жизни стоицизм не делал; следовательно, ничем решительно учение Эпиктета не могло ни привлечь на свою сторону умы большинства, ни влить живые соки в народное миросозерцание. Между тем религиозное учение Эпиктета отличается возвышенною духовностью. Цель всей философии состоит, по его мнению, в том, чтобы удовлетворить нравственным потребностям души, подкрепить и утешить дух человека, подавленный суетностью всего земного. Чего народ искал в символических актах мистерий, того требует Эпиктет от работы мысли. Философ, по его словам,- врач, к которому должны приходить не здоровые, а больные. Философия есть святыня, мистерия, к которой не должно приступать без содействия божества. Мудрец есть посланник Зевса; ему поручено показать людям, что человек может быть счастлив среди лишений и материальных страданий. Нравственное добро есть дар божества, и сущность самого божества заключается в разуме и в знании. Деятельность и благодетельное влияние его может быть познаваемо в течении звезд, в плодородии земли и вообще в физических явлениях; так понимает его народ и так Эпиктет оправдывает догматы и обряды богопочитания, предоставляя, впрочем, мудрецу право обходиться без них и сноситься с божеством непосредственно, через внушения своего внутреннего демона.

Благороднейшая часть человеческой личности, мыслительная сила, рассматривается им как эманация божества, и он настаивает на том, чтобы человек сознавал свое родство с божеством, уважал свое нравственное достоинство и понимал свои обязанности к самому себе и свои отношения к другим людям, как к членам одной, всеобъемлющей семьи. Эта эманация божества резко противополагается телу, материи, к которой Эпиктет относится с крайним презрением, называя его плохим сосудом, комом грязи и тягостной оболочкой души. Но эта свободная душа понималась только как эманация божества, и о понятии личности Эпиктет не отдавал себе ясного отчета. Он принимал между различными людьми только одно количественное различие; в мудреце присутствует больше божественного духа, в преступнике меньше. О том, что и добро, и зло выражается в единичных, индивидуальных формах, что оно в этих проявлениях носит на себе своеобразный колорит, без которого оно невообразимо,- об этом Эпиктет не имеет понятия. Отношение между божеством и человеческой личностью, говорит Деллингер, представлялось языческим мыслителям в образе "океана, на котором плавает множество бутылок, наполненных водою: когда одна из них разбивается, то часть морской воды, отделявшаяся до того времени от целого, соединяется с общею массою". Бескорыстие эпиктетова учения делало его недоступным для народа; неутешительность его налагала тяжелую печать грусти даже на те избранные личности, которые решались посвятить свои силы на стоическое умерщвление страстей и чувственных поползновений. Император Марк Аврелий воплощает в своей личности тот момент грусти и мрачного раздумья, который необходимо должен был испытать стоик, одаренный мягким сердцем и поэтическим, страстным сочувствием ко всему благородному и прекрасному. Его окружала нравственная порча, против которой он напрасно боролся как государственный деятель; его философия говорила ему, что это нравственное зло в порядке вещей, что против него не следует возмущаться, потому что все в мире изменчиво и неудержимый поток жизни увлекает за собою и личные стремления, и земное величие, и человеческие слабости, и пороки. Вместо этой уничтоженной привязанности к живой деятельности стоицизм не давал ему никакого твердого верования; в жизни - пустота, за пределами гроба - небытие, вокруг себя - нравственное зло и ленивое равнодушие к интересам мысли. Вот что видел М. Аврелий и вот что настраивало его то к спокойной и глубокой грусти, то к мрачной и презрительной иронии. Любопытно, между прочим, заметить, что стоицизм даже не избавлял своих адептов от грубого суеверия; даже благородная и развитая личность Марка Аврелия, проникнутая нравственным учением Эпиктета, была заражена нелепыми предрассудками и самым слепым доверием к спасительной силе различных обрядов и заклинаний.

Группу мыслителей-мистиков составляют платоники и пифагорейцы. Эта группа была всегда ближе к общему настроению народных масс, и из нее выходили те проповедники, которые вели народ за собою и которых народ окружал суеверным обожанием и чудесным сиянием божественной святости. Из этой группы вышел и Аполлоний Тианский, которого личность представляет, быть может, самый яркий пример такого обоготворения. <...>

предыдущая главасодержаниеследующая глава



ПОИСК:




Рейтинг@Mail.ru
© RELIGION.HISTORIC.RU, 2001-2023
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://religion.historic.ru/ 'История религии'